Братья караваевы завтраки до скольки
Перейти к содержимому

Братья караваевы завтраки до скольки

  • автор:

Новые Караваевы на Остоженке!

Новые Караваевы на Остоженке!

25 января мы торжественно открыли новую кулинарную лавку Братьев Караваевых!

Новая лавка находится по адресу: Остоженка, д. 8

Вас как всегда ждут ароматная свежая выпечка и хлеб, домашняя еда и кулинария, готовая еда с собой в удобной упаковке, горячие кофе и чай и многое другое.

У нас есть всё для быстрых завтраков и перекусов, сытных недорогих обедов и атмосферных ужинов в уютном кафе!

  • Кофе в подарок с 8:00 до 12:00 в будни и с 8:00 до 14:00 в выходные при заказе завтрака на сумму от 350₽. *
  • Вечерняя скидка 20% на всю продукцию собственного приготовления с 19:00 до 23:00.
  • До 10% кешбэка с каждого заказа, которым можно оплатить до 30% стоимости следующих заказов, при использовании мобильного приложения.

Узнайте первым о наших новинках

Получайте информацию о новых продуктах, акциях и специальных предложениях

Нажимая “Подписаться”, вы соглашаетесь с политикой конфиденциальности

Как экономить и откладывать деньги

  • Кофе с собой в тамблере. Скорее всего, за время дороги кофе успеет немного остыть (к слову, металлические тамблеры в два раза дольше сохраняют тепло, чем пластиковые), зато экономно. Почти в каждом корпусе Вышки есть куллеры с горячей/холодной водой, поэтому можно брать с собой пакетированный чай или растворимый кофе.
  • Акции/купоны/приложения/карты. В сети «Кофе Хауз» действует система флаеров (их часто раздают рядом с кафе на улицах или приносят вместе со счетом), которая даёт возможность взять два горячих или холодных напитка – эспрессо, американо, капучино, чай, какао или холодный кофе за 259р.

Также недавно вышло приложение «Cupella», используя который можно пить кофе со скидкой до 70%.

Когда дело доходит до обеда, то одним стаканом кофе не обойдешься. Тут на помощь придут следующие лайфхаки:

  • Все по 50 рублей. Заведение сети «Cofix» открылось в фудкорте ТЦ «Охотный ряд», где любое блюдо/напиток обойдется вам в 50р. Пусть порции небольшие, но поесть за 100-150 рублей можно вполне неплохо.
  • В сети фастфуда «Бургер Кинг» действует система промокодов, найти которые можно в приложении и на обратной стороне чека. Например, можно взять два капучино по цене одного.
  • Сила студенческого. Например, поесть в «Обед-буфет» обойдется вам на 15% дешевле, если вы покажете студенческий на кассе.
  • Следите за временем. В ресторане «Сыто-Piano» действует скидка 25%, Dandy Café -20% по будням с 16 до 19 часов, Jeffrey’s Coffee -20%, «Натахтари» на Большом Черкасском переулке – 15 %, «Булка» — скидка 20% на кофе с собой, а после 20:00 хлеб и булочки за полцены; Upside Down Cake Co – 50% скидка на сандвичи, капкейки и некоторые торты; «Хлеб насущный» после 21:00 – булочка или батон со скидкой 50%; «Квартира 44» на большой Никитской с 12:00 до 17:00 скидка 30% на все меню; «маяк» скидка -20% на все меню с 12:00 до 17:00; Paul – после 20:00 ежедневно на всю выпечку -50%; «Братья Караваевы» скидка 20% после 19:00 на все блюда их производства. Завтраки: в Beverly Hills –круглосуточно (150-400р); «Хлеб насущный» (180-400р); «Булка» с 08:00 до 10:00 от 250р; Babetta Café – скидка 50% на завтраки с 09:00 до 12:00;
  • Еда в контейнере. Готовить самостоятельно и брать обед с собой тоже неплохой вариант для тех, кто экономит.
  • Фудшеринг или «отдам еду даром». Набирающее в России популярность движение пока что в стадии становления, работает в основном через паблики Вконтакте. Люди отдают продукты, которые сами выращивают, или покупную еду, чаще всего, не открытую. Очень удобно, можете получить какие-то продукты совершенно бесплатно.

А что делать, если о кафе даже думать страшно, а желудок все равно сам себя не накормит? В супермаркеты тоже нужно ходить с умом.

  • Очень полезное приложение «Едадил» для Apple и для Android. Здесь можно найти скидки в магазинах, которые находятся рядом.
  • Продукты собственных торговых марок супермаркетов («365 дней», «красная цена» и тд) ничем не отличаются по качеству, однако сильно дешевле, так как нет накрутки на бренд.

В продуктовых магазинах в первой половине дня действует скидка по социальной карте

Одежда

Если режим экономии затянулся, а обновлять гардероб все-таки уже пора, тут тоже есть несколько советов:

  • Никаких прогулок по торговым центрам. Заходите в магазины только тогда, когда точно знаете, что именно вам нужно купить.Ограниченный бюджет. Берите с собой такую сумму денег, которые вы готовы потратить. Возможности купить лишнее просто не будет.
  • Составьте капсульный гардероб. Потратьтесь на базовую, качественную одежду, которую можно комбинировать с чем угодно (джинсы, водолазки, майки). К слову, поэтому советуем сделать такое долгоиграющее вложение: несколько качественных вещей известных марок, которые можно обыграть аксессуарами. Однако, качественно не всегда равно дорого, можно собрать опрятный и красивый гардероб и без брендов, базовые вещи все равно будут служить вам долго.

Самый крайний вариант – Алкошмот, где можно приобрести вещи в обмен на бутылку какого-нибудь согревающего напитка.

Развлечения

Решение экономить не обязательно превратит жизнь в серую и унылую дорогу от дома до универа и обратно: всегда можно найти развлечения по карману

  • Для любителей кино. Поход на премьеру обойдется в несколько раз дороже, чем утренний сеанс той же самой ленты через несколько дней. В сети кинотеатров «Пять звезд» каждый день до 12:00 для студентов скидка 50%, а так же две среды в месяц по карте «Пять звезд» скидка 50% на все фильмы, кроме самых популярных (соответственно, в среду на утренний сеанс можно попасть за 50р). В кинотеатре «Балтика» (ТЦ «Калейдоскоп») во вторникам и средам в течение всего дня цена за билет 180р . Киноцентр на Красно Пресне «Соловей» — по будням на утренние сеансы билеты по 100-200р.
  • Куда пойти прямо сейчас? На сайте Kudago.com публикуют информацию об открытии выставок, часть из которых можно посетить бесплатно. Летом в «Парке Горького» и в «Музеоне» проводятся мастер классы, спортивные занятия, танцы и прочие активности, которые тоже for freе.
  • По поводу культурной программы: каждое третье воскресенье месяца в музеи, подведомственные Департаменту культуры, бесплатный вход. Вы, конечно, постоите в очереди, но, во-первых, это не километровая давка на Серова, когда на улице отрицательная температура, а во-вторых, 15-20 минут постоять в очереди стоит того, чтобы расширить ваш кругозор совершенно бесплатно. Плюс акция «Ночь музеев в Москве» (следующая состоится 20 мая 2017) — с 18:00 до 24:00 бесплатный вход в музеи, включённые в программу акции (опять же, не федеральные как Третьяковка и Пушкинский, а подведомственные Департаменту Культуры)

Студенческий билет дает скидки в театрах и музеях. Например, в Большом Театре билеты по 100р на спектакли Исторической и Новой сцены.

Автор: Ника Бережная

Где завтракать, обедать и ужинать в районе Солянки Рассказываем, куда пойти в окрестностях одной из старейших улиц города

Где завтракать, обедать и ужинать в районе Солянки

Солянка — одна из старейших улиц в центре Москвы, находится в районе метро «Китай-город» неподалеку от улицы Маросейки, про которую мы уже рассказывали.

На этот раз The Village выбрал несколько мест в районе Солянки и примыкающих к ней улиц, где можно перекусить, пообедать и просто посидеть с друзьями вечером.

Ресторан «Хинкали Point»

телефон: +7 (495) 223–93–32

Чтобы прочитать целиком, купите подписку. Она открывает сразу три издания

Подписка предоставлена Redefine.media. Её можно оплатить российской или иностранной картой. Продлевается автоматически. Вы сможете отписаться в любой момент.

На связи The Village, это платный журнал. Чтобы читать нас, нужна подписка. Купите её, чтобы мы продолжали рассказывать вам эксклюзивные истории. Это не дороже, чем сходить в барбершоп.

The Village — это журнал о городах и жизни вопреки: про искусство, уличную политику, преодоление, травмы, протесты, панк и смелость оставаться собой. Получайте регулярные дайджесты The Village по событиям в Москве, Петербурге, Тбилиси, Ереване, Белграде, Стамбуле и других городах. Читайте наши репортажи, расследования и эксклюзивные свидетельства. Мир — есть все, что имеет место. Мы остаемся в нем с вами.

Виагра Киев «Київська правда»

К90 Виагра. – Киев: “Київська правда”, 2000. – 256 с. – без ил.

Это третья книга прозы известного журналиста и писателя Владимира Кулебы. Читателю хорошо известны предыдущие – «Путешествие в застой и обратно» (1996), «Признание в любви» (1998).

Кроме повести «Виагра», давшей название книге, в нее вошли известная по журнальному варианту повесть «Москва – город-герой», а также не печатавшаяся – «Артема, 24» (о журналистах). В центре повествования – лирический герой, познающий мир, современник застойных времен, человек, над которым экспериментировала не только природа, но и советская власть.

Артема, 24 (о журналистах)

«Корреспондент писал ложь,

но ему казалось,

он пишет правду!»

Чтоб я так жил, клянусь, но, как и двадцать лет назад, беляши на нашей аллейке продавались! Не грех даже из машины выйти, посмотреть. Так и есть, та самая тетка, и сказать, что сильно постарела, — язык не повернется. Банк коммерческий из красного кирпича, иномарки на платной стоянке, киосков старых нигде не видно, — площадь, как биллиардный стол, а она контрабандой накалывает трезубой вилкой, сразу по две штуки, пар идет с кастрюли оцинкованной, я думал, теперь и нет таких, некому выпускать. И люди, снующие от метро до троллейбусной остановки с удовольствием отовариваются беляшами горяченькими, с лучком. И ничего, что халат у тетки грязный, в жирных пятнах, не белый давно, даже не серый, как в реанимации, а как у зубного хирурга, что дергает по сто штук зубов в день, кровью и всякой дрянью изо рта закапанный. И прядь тоже, постоянно свисающая, длинная, пепельно-седая, немытая давно, когда наклоняется, едва в кастрюлю не лезет. Но что людям — голодные, бегут, некогда смотреть, на ходу перехватывают, давятся беляшами, пока горячие.

Мы тогда с Петькой Чекой не устояли, взяли по беляшику. Холодрыга жуткая, пока сюда с Артема добрались, замерзли, как цуцики. Пообедать в конторе не успели, шеф погнал снимать и делать в номер срочный материал — домостроительному комбинату где-то на самых выселках, за Борщаговкой, вручали переходное красное знамя за победу в соцсоревновании. В городскую газету я перешел совсем недавно, одно из первых самостоятельных заданий, готов был землю рыть, и в троллейбусе все выстраивал в голове контуры будущей гениальной заметки. Штампы один кондовее другого роились в голове. Что-то вроде: «Святково прикрашений зал будинку культури. Сьогодні тут зібралися представники всіх поколінь, герої війни та праці, гвардійці трудової звитяги, щоб прийняти заслужену нагороду. Радісний, піднесений настрій. Урочисто лунають фанфари. Святкову церемонію відкриває секретар парткому комбінату…» ну и так далее.

Петька Чекал, фотокорреспондент газеты «Шлях до комунізму», которого все, конечно же, называли «Чека», подобные церемонии снимал на пленку лет двадцать подряд. Как и многие фотокоры, фотографировать он не умел, карточки выходили темные, блеклые, как из подводного царства. Когда он небрежно бросал пачку снимков ответственному секретарю, мечтавшему в молодости стать художником, с тонким и развитым вкусом, у того сразу портилось настроение на целый день. Это было чревато, так как ответсек считался вторым человеком в редакции и в отсутствии шефа, который постоянно где-то пропадал, вел всю внутриредакционную работу. Он, кроме всего прочего, размечал гонорар, и от его настроения зависело, поставит ли он на твоей статье, скажем, цифру «3» или «5». Хоть два рубля, а разница есть и существенная.

В этот день мы с Петькой не только не успели пообедать, но и пролетели с зарплатой и гонораром, их давали после двух часов, а нас погнали в двенадцать, потому что все торжественные мероприятия по решению горкома партии теперь в рабочее время проводить запрещалось — или после смены или в обед. Но скажите, какой же дурак будет оставаться после работы, чтобы получать почетное красное знамя пусть даже за победу в соцсоревновании, что влекло за собой автоматическую премию прицепом. Все спешили домой, лишь бы быстрее закончилось, воспитательного эффекта никакого бы не получилось, вот и придумали в обед.

Петька Чека слыл одним из самых богатых людей не только в редакции, но и в Киеве. Говорили, он подпольный миллионер. На одних халтурах в детсадиках и школах сшибал за раз столько, что нам всем за год не заработать. И как у всех миллионеров, денег у Петьки с собой никогда не было, так, мелочь разве что. У меня — тем более, на полтинник в день тянул. Беляш стоил 17 копеек. «По одному или по два?» — спросил Чека. Он славился тем, что в самом сытом виде мог съесть батон, не запивая водой. Считать свои деньги мне не надо, я и так прекрасно знал, что в кармане — 50 копеек. Три монеты — две по пятнадцать, «пятнашки», которые я сегодня выручил за пустые молочные бутылки, перед этим долго их скоблил на кухне, рвал газету, совал внутрь, кефир застыл и не отмывался, но выхода у меня не было. В молочном эта стерва, заметив маленькое пятнышко, брезгливо отставляла в сторону. И не проси, и не моли. И еще — 20 коп., последние, но сегодня должна быть зарплата, так что не страшно. «Один мне», — сказал я и дал Петьке двадцатикопеечную монету. Пусть, если не вернет три копейки сдачи, заплатит в автобусе, билет стоит пять, сэкономлю две копейки на этом жмоте. Чека добавил к моей двадцатке пятнашку и сунул мне копейку сдачи. Учитесь, пока он жив. Конечно, подмывало взять два беляша, ну что — один? Смотреть не на что. Но, во-первых, теплилась слабая надежда, что нас покормят обедом на орденоносном комбинате, чем черт не шутит, праздник ведь, и налить рюмку могут. А во-вторых, еще не известно, получим ли мы с Петькой сегодня зарплату, вернемся ли раньше, чем кассирша Зина уедет в типографию на Ленина. Мы за ней все равно рвануть не успеем, в номер надо материал сдавать. Пока напишешь, пока дождешься Петькиных карточек, чтоб текстовку за него написать, потом в полосе вычитать, проверить, — рабочий день и закончится. А вечером тоже «кусать хочется», тогда и пригодятся те тридцать копеек. На городскую булку (6 коп.) и сто граммов докторской (22 коп.) как раз хватит, а чай в общаге есть всегда и сахару немного, кажется, осталось.

Петька Чека, проработавший двадцать два года в киевской газете фотокором, снимал плохо и к тому же был безграмотным. Или, как говорил наш ответсек, «неписьменным». Я, младший литработник, сокращенно — литраб (85 рэ в месяц) отдела промышленности, строительства и транспорта, обнаружив это, долго пребывал в растерянности, как такое могло быть?

В мои обязанности входило писать подтекстовки к снимкам на производственную тематику. Их почти всегда поручали Петьке. И почти всегда они получались у него одинаковыми. Пять ил шесть человек в рабочих халатах стоят, неловко позируя, не зная куда деть руки, возле станка, на фоне плаката с текстом типа: «Каждую рабочему часу — наивысшую отдачу!». Бригадир — в центре, со штангенциркулем в руках (или в нагрудном кармане). Штангенциркуль Чека всегда носил с собой, в сумке с фотоаппаратурой и выдавал бригадиру перед съемкой. «Эх, молодежь! — орал он так, что было слышно на весь пролет, говорить тихо Петька не умел, на одно ухо слышал плохо, поэтому всегда кричал. — Ничего не знаете! На, держи, ексель-моксель! Да выше подними, над головой, чтоб люди видели, е-пэ-рэ-сэ-тэ!» Штангенциркуль в руках рабочего означал для Чеки высший пилотаж, освоение новой техники, научной организации труда, а в целом служил тем характерным штришком, который символизировал, по его разумению, сближение умственного и физического труда. Впрочем, это я уже от себя, за него придумал или додумал, потому что Петька Чека, или Ексель-Моксель, как его иногда называли в конторе, и слов-то таких не знал. Но богатый опыт и безошибочная интуиция подсказывали ему, что со штангенциркулем снимок будет смотреться намного солидней, соответствовать требованиям, и в газету пройдет обязательно. Самое удивительное, я заметил, такие фото и нашему ответсеку приходились по вкусу. Наверное, потому что за всю свою жизнь он так ни разу не удосужился посетить хотя бы один завод или фабрику, предпочитал прохладу кабинета, учился в художественном техникуме, работал в мастерских средь холстов, вдыхая не запах металлической стружки, а старых картин и книг. Поэтому и для ответсека штангенциркуль был, как сейчас говорят, знаковой деталью.

С Петькой Чекой в редакции старались не конфликтовать, не связываться, обходили стороной. И не только из-за вечного крика и характера сумасбродного. Не знаешь его, первый раз видишь, так и подумаешь: либо пьяный, либо круглый дурак. Но все дело в том, что Чека не пил вообще. Характер такой от природы, что ж, смириться надо, терпеть такого, какой есть. Кто его за простачка держал, жестоко потом раскаивался, Петька объегорить мог любого своей хитростью, обставлял на ровном месте — Бендеру делать нечего. Ответсек платил ему за снимок 50 копеек, чем унижал его достоинство безмерно, он не мог стерпеть и отыгрывался на других, как мог. Например, на мне. Только пришел в редакцию, никого не знаю, тут Петька: ответсек сказал, чтобы я тебе снимки показал, а ты к обеду ему с текстовкой сдал, понял-нет? Там на обороте все фамилии и профессии указаны. Так что давай, дуй, в темпе вальса, ексель-моксель!

— Чего он так кричит, — спросил я соседа по комнате Юрку Галустова по кличке Галстук, ветерана редакции и старшего в нашем отсеке. — Пьяный что ли?

— Не обращай внимания и держись от него подальше, лажануть может — ахнуть не успеешь. Все, что он тебе дает, — проверь сто раз, залетишь ни за что ни про что. Многие из-за него горели синим пламенем. Дай-ка снимочки, покажи… Э, да где-то я их видел, выходили уже может? И, кажется, не один раз. Впрочем, у него все на одно лицо, и штангенциркуль на месте…

— Как выходили? Так что же он, враг себе? А если обнаружат, что одни и те же фотки второй раз в газету, что с ним сделают?

— Так сдавать-то тебе, ты же свою подпись на «собаке» (так называли титульный лист фирменного бланка), где «цитати і факти перевірив» — там же твоя подпись будет, не его…

— Но снимки ведь его, при чем здесь я?

— Не забывай, он «старик», у него в конторе все схвачено, оправдается, вывернется, не впервой, а ты только пришел, на тебя все и свалят, не отмоешься. А он — откупится, бутылку технического спирту из лаборатории кому надо выставит. Так что, прежде чем сдавать, все проверь хорошенько, до буковки, до запятой, каждую фамилию…

А что проверять-то? Я фотографию перевернул, на обороте рукой Петьки написано: «Лутший член лутшей бригады…» Пока разгадывал этот рекбус, меня зав.отделом вызвал, дал опус одного внештатника. «Это в номер, — предупредил, — до часу дня постарайся успеть». А тут еще общий сбор главный назначил в двенадцать двадцать, по номеру на отчетно-выборную партконференцию, всем «наряды» раздавал сорок минут. В общем, письмо-то я успел с машинки снять, а текстовку, чувствую, нет времени. Петька Чека заходит и с порога: «Ах ты, мать твою ети! Молодой, начинаешь не с того, все куришь на коридорах, а дело стоит! Ты снимки сначала давай, а потом сигареты. Дыми, хоть из задницы!» И покурить-то я вышел всего один раз, все некогда, темп сумасшедший после заводской многотиражки, где сам себе хозяин. Кажется, что там, как на курорте была жизнь.

— Ты чего на парня взъелся, Чека? Ему заведующий задание дал в номер, нельзя же с одним ртом на все обедни поспеть, не нагружай человека, — Галстук, спасибо ему, вступился.

— Пошли вы на хрен, мудозвоны! — Петька орал так, что слышали не только на нашем первом этаже, но и на улице. — Я у вас не мальчик на побегушках! Сказал ответсек — к часу, — значит должно быть готово! Это мой заработок, а вы развели здесь курилку! Вот сейчас пойду и доложу, что не выполнил! Пеняй потом на себя!

— Да не ори ты, блин! Серега, тебе долго еще? — Галстук глянул на часы.

— Да минут десять-пятнадцать.

— Ну смотри мне, молодой! — Петька так хлопнул дверью, штукатурка посыпалась.

— Надо Мильману сказать, завхозу, чтоб удержал с него за ремонт помещения, вот гадом буду, скажу, для памяти даже запишу на календарике. — Галстук сделал пометку, чтоб не забыть.

Текстовку сварганил быстро, на машинку бросил, стал на завод редукторный звонить, откуда ребята на снимке, со штангенциркулем, — не дозвонился, обед, никого нет. Когда Петька вбегает, тут как тут:

— Ну что, молодой, готово?

— Ну что же ты сидишь, жопа приклеилась к стулу? Беги сдавай, ответсек там рвет и мечет, а он сидит, сопли жует!

Я бегом наверх, на второй этаж. Ответсек хмуро, недовольно глянул, отвлек я его, видать, от дел государственных, цветными фломастерами гэдээровскими, — предмет всеобщей нашей зависти, — макет вчистую перерисовывал с черновика. Послезавтрашний номер. А тут тебя, оболдуя, несет. Мешаешь человеку работать.

— Что это? — смотрит печально, жалостливо, как на больного или полудурка какого.

— Текстовка и снимок Чекала…

— Откуда он у тебя?

— Он принес, сказал, что вы сказали.

— Оставь. Ну-ну… — и взгляд печальный, как на опадающую листву поздней осенью.

Обстановочка в этом гадюшнике, доложу вам, та еще. На заводе таких унижений не испытывал, в армии ничего подобного не было. Козлы, блин!

Если в газете случается какой-нибудь «ляп», ошибка то есть, все узнают об этом сразу. Кроме автора «произведения». Человек, по вине которого этот ляп и случился, узнает о нем последним. Когда на следующий день я пришел в редакцию, аккурат к двенадцати ноль-ноль, то есть, к самому началу рабочего дня, там, к моему удивлению, толпилось много народа. По тому, как почтенно приветствовал меня наш вахтер и расступились курившие в коридоре, дружно вдруг замолчав и потушив сигареты, можно было догадаться: что-то случилось. По своим молодости и неопытности я, конечно, ничего не понял. Когда же в примыкавшей к нашему отсеку кабинете заведующей отделом писем Инге Митрофановны Онищук грозно с короткими перерывами зазвучал «матюгальник» — редакторский прямой телефон-селектор, и она, выйдя в дверь, вся вдруг покрывшаяся лиловыми пятнами молча указала мне пальцем наверх, что означало: «К шефу!», — наконец, и до меня дошло: что-то случилось, по мою душу звонят.

Галстук, которого встретил в коридоре, показал мне жест, который в детстве означал немедленную смерть, «хара-кири» или «секир-башка».

— Я же говорил тебе, проверь все за этим гадом, до последней цифирьки, до запятой!

И здесь бы мне не торопиться, выспросить у Галстука поподробнее, зайти к заведующему посоветоваться, а уже после идти на самый верх, к шефу на Голгофу. А я, ничего еще не разобрав, как молодой козлик, поскакал на живодерню, раздувая ноздри, не соображая, пьянея от ощущения своей значительности. Вот ведь удостоился, на ковер вызывают, почетно…

В огромном кабинете шефа, за приставным столиком — ответсек и заведующий отделом. Сам шеф — ходит взад-вперед, руки не подает, сразу срывается на крик:

— Ты что, в газете первый день работаешь? Выгоню на улицу завтра же, еще прослежу, чтоб нигде не брали! И из Киева выпишу! Мыслимое дело, весь город смеется, покойников публикуют. В «Вечерке» праздник, все пьяные уже с утра, конкуренты такой ляп допустили! И это накануне подписной кампании! Да кто теперь подпишется на газету, если мы такую ахинею печатаем! Кто, скажи мне! Тебя что, не учили, что надо все проверять, перед тем, как сдаешь, в газету ставишь? Что теперь делать, как выходить из положения? Опровержение на завтра печатать: извините, мол, напечатали фотоснимок, на нем два покойника?!

Так вон оно что… На Петькиной карточке жмуры, древняя такая фотка оказалась, лет десять ей, правильно Галстук тогда сказал: где-то видел уже, выходила и не раз. «Лутший член лутшей бригады…» Ах ты ж блядь! Специально подсунул, чтоб полтинник свой закосить, жлобина несчастная, думал, не заметит никто. А с завода-то сразу и позвонили в контору. Секретарь парткома — шефу: как же так, Илья Иванович, на фотографии, что на первой странице сегодня, все уже не работают, на пенсии, а вы пишите «примножують трудову славу підприємства», а бригадир и тот, что слева крайний, — уже покойники, царство им небесное. Как же так, еще и рубрика: «Партії вірні бійці», а, Илья Иванович? Родственники звонят, в горком партии жаловаться, говорят, пойдут, в цека напишут…

— Сергей, скажите, — ответсек тихо так, спокойно, как с больным, на контрасте, падло, работает, — а как вообще этот снимок у вас оказался?

На «вы», сука, а пошло оно все на фиг!

— Мне его Петр Чекал принес, сказал: вы передали, в номер будете ставить, чтобы я быстро текстовку написал…

Переглядываются. Молчат. Заведующий мой:

— Илья Иванович, можно мы с Сережей пойдем, в отделе обсудим, чтоб не повторялось такое, потом вам доложу.

— Идите. Готовьте объяснительную. Считай, строгач обеспечен. С последним предупреждением. Подумаем, как деньгами наказать. Еще раз — выгоню без разговору.

В кабинете заведующего:

— Значит так. Без меня ни одного материала никому не сдавать. Заданий ни от одного человека не принимать. Даже от ответсека. Только через заведующего. Поручает что-то, пусть меня поставит в известность. Сейчас позвоню на редукторный, извинимся, ты завтра с утра прямо туда, интервью с секретарем парткома, строк 300, об ударной работе, они за качество хорошо борются, фамилий побольше рядовых тружеников возьми. Только потом обязательно ему покажи перед публикацией, чтоб все точно, второй раз не лопухнуться. В конторе не высовывайся, старайся не объяснять, как все случилось. С Петькой отношений не выясняй, врага на всю жизнь наживешь. Пусть начальство с ним разбирается. Ты же знаешь, он когда-то шофером работал, возил одного пурица, тот сейчас секретарь цэка, покрывает этого пидара…

Вот, блин, влип! Чека после того заходил: мол, старая фотография случайно в пачке оказалась, затесалась, сам не знаю, как, ну и ты тоже, молодой еще, проверить надо было, на заводик звякнуть, вот и выяснилось бы все. А я что? Молчу, как заведующий велел. Приказ вон по редакции вывесили — мне строгий выговор, а с Петьки Чеки только гонорар сняли. Пятьдесят копеек. Жлоб недорезанный, сколько из-за этого полтинника людей пострадало, не я ведь один, а и на заводе, и в конторе, и заведующий, и ответсек, — хорошо, ребята виду не подают, отношение ко мне, как и раньше, доброжелательное, но знаете, чувствую, отложилось где-то, потом скажется, аукнется…

В конторе говорили: нет задания, чтобы Чека не выполнил, нет бабы, чтобы не трахнул… И все — правда. Что касается заданий, это каждому известно. Из поколения в поколение передаются байки, как Петька, например, еще в старой «Вечерке», на Свердлова, спустился вниз на Крещатик заснять одного гвардии полковника во время военного парада и демонстрации — срочное задание шефа. Все фотокоры давно на «на точках» стояли, с пропусками, а Чека в редакции дежурил. Когда техника прошла, кто-то из цековских начальников знакомого увидел, обнялись, по сто граммов, наверное, дернули. Тогда и созрела мысль: сфотографироваться на память. Позвонили безотказному нашему шефу: «Илья Иванович, пришли человечека с фотоаппаратом». А кого он пришлет, если все «на точках», один Петя — дежурит по конторе. «Давай, — говорит шеф, — спускайся на Крещатик, там твой родственник с одним полковником, так ты их щелкни, а потом и полковника, одного, мы его в газету дадим». Тонкий политик наш шеф, за что и держат столько лет редактором.

Ну, Чека по Крещатику бежит, к трибуне пробивается. А тут майор один: стой, куда идешь? Пропуск! А Петя ему сначала вежливо так: «Да фотокор я, из «Вечерки», Чекал моя фамилия, редактор послал тут одного полковника снять». — «Стоп-стоп, куда без пропуска!» — «Да тебе ж говорят, дубина стоеросовая, редактор послал! Ты что руки крутишь, больной что ли?» А тот ни в какую, наряд при нем, выхватили удостоверение, «Вечерка» тогда в Киеве высоко котировалась, но пускать — не пускают. Петя, сперва довольно вежливо, пригласил пройти в редакцию. Майор замешкался, потом сдуру согласился. Да еще и наряд с собой не взял. Подходят они к редакции, Чека его в охапку, тот орет, но Петька ему в дыню вставил, майор быстро осмирел. Заносит на плечах в кабинет к шефу, о пол как шмякнет:

— Вот, Илья Иванович! Этот мудозвон не дал выполнить ваше задание, не пускал к трибуне правительственной, придурок, — и ногой его, под дых, по яйцам, — тот орет, за кобуру хватается. — Петька ему в голову фотоаппаратом как заряд, хоть и в чехле, бьет что надо, — мент — в обморок. Чека хотел, чтоб он ему и за фотоаппарат возместил.

— Скотина такая, добивайте его, Илья Иванович, дайте я лучше, карандашом этим, да по башке твоей дурной.

Майора потом каплями отпаивали, «скорую» вызвали, голову перевязали.

Позвонил цековский бонз:

— Илья Иванович! Ну где ж твои хлопцы?

Поехал как-то Петя в Институт коллоидной химии, снимать в газету. Что-то ему не понравилось, чем-то он не приглянулся. Так он зама по режиму вырубил. Звонит мне в редакцию:

— Серега! Я из института холодной химии! Да здесь, на Левом берегу. Даю трубку директору! Да они вообще оборзели! Я им говорю: мне Илья Иванович поручил, Серега текстовку писать должен, снимки в новогодний номер, горком партии распорядился! Не пускают, мудаки! Скажи этому пидару, что это ему не игрушки…

…Я свой беляш сразу съел, плохо прожевывая, запихивая в рот горячую, едва застывшую ливерообразную массу, как в мясорубку, глотая липкое клейкое тесто, подставляя руку, чтоб не уронить на снег какой-нибудь кусочек, заглатывая на ходу то, что отрывалось. Я всегда так ем, глотая, почти не прожевывая, — то ли от вечного голода, то ли от нехватки трех зубов. Зубы у меня вообще в ужасном состоянии, но полечить и вставить недостающие все времени нет. Это я так себя обманываю, на самом деле страшно боюсь зубного кабинета, а когда включают бормашину, теряю сознание. Все еще в школе началось, с тех пор от стоматолога «бегаю». И удачно — ни в институте, ни в армии, ни на заводе пока не смогли меня заставить зубы полечить. А Петька Чека ел не спеша, как бы нехотя, не обращая внимания на падающие крошки и кусочки, отвлекался на девушек по сторонам, забывая об остывающем беляше. Так едят сытые люди, не голодные во всяком случае, не считающие каждую копейку, которые могут себе позволить хоть по пять беляшей в день.

Неужели эта жлобина и в автобусе будет хрумкать, луком вонять? Терпеть не могу, когда кто-то в транспорте щелкает семечки, ест мороженое, уж тем более — беляш, который так пахнет всеми своими пряными прелестями, что дышать нечем. Высшая степень жлобства. Впрочем, Петьке сего не дано понять. Здоровый амбал, именно не накачанный, от природы крепыш, он плечом поддел двух старшеклассников и не думавших подниматься выше, в автобус, комфортно устроившись на ступеньках внутри салона, подпирая задние двери. «Ну что, молодежь, подростки! — закричал Чека, буквально втаскивая их в салон, обдавая остальных острым беляшным запахом, вытирая при этом жирные короткие пальцы о подол куртки, — что стоите, как сонные тетери, вперед проходите, людям тоже ехать надо! Да побыстрее, что вы мнетесь! Выходить надо? Так выходите, а то садятся на одну остановку! Я в ваши годы в школу из села за двадцать километров пешком ходил по морозцу. Вот так. А они в тепле попривыкали…»

Я долго буду помнить ту поездку с Петькой Чекой, автобус с оледеневшими за ночь стеклами, так что и в окно не посмотришь, не отвернешься, будь любезен, выслушивай весь этот бред.

— Я вас очень прошу, не мотайте своим беляшом во все стороны, жирные пятна потом останутся.

— Ах ты ж интеллигент вшивый! Пятен он боится! В такси ездил бы, тогда и пятен не было. За собой смотри, а то я тебе такое пятно поставлю, всю жизнь на лекарства работать будешь. Что-что? Да нет, бабуля, не выходим, мы только что зашли. Правда, Серега? Серега! Ты чего отвернулся, там тебя не прижали? Посторонись ты, фифочка, товарища моего задушишь. Ты лучше бы ко мне липла, кошечка. Кис-кис-кис-кис! Серега, ты понял, какие барышни в нашем автобусе. Ты чего отворачиваешься, говорю!

И все это он кричит так, что не слышно, как водитель объявляет остановку.

— Молодой человек, нельзя ли потише, какая следующая остановка? Водитель, объявите остановку!

— Какая следующая, Серега, не скажешь? Гражданка интересуется! Вы что же, первый раз здесь?

— Первый — не первый, какая разница, не кричите так, прошу вас.

— Вот ексель-моксель! Хочу ж помочь тебе, старая ты черепица, а она: не кричите! Да кто, спрашиваю, кричит?! Совесть иметь надо!

Полный атас. Хоть из автобуса выходи. И угораздило ж меня!

— Серега, Серега! Вон два места в конце ослобонилось, идем сядем, нам далеко ехать, в самый конец. Батяня, вы проходите? Дайте мы с другом сядем, вам спокойнее же будет.

Ну, слава Богу, сели, может заткнется хоть теперь немного. Ага, не с мои счастьем.

— Серега, ты смотрел вчера по телеку, этому маразматику старому, генсеку, вручили орден Перу! Дожили — где этот козел-бровеносец, а где Перу! Ха-ха!

— Да не ори ты, блин, на весь автобус, заметут!

Действительно, на нас стали оглядываться. Кто с интересом, кто с опаской, кто — изучающе: что за кадр такой, Брежнева вслух костерит.

— Ты чего мне рот затыкаешь, не бзди, ничего не будет за этого козла вонючего!

Это уж слишком. В автобусе — тишина установилась, все толкаться перестали, кто сидит, кто стоит, но молча, в нашу сторону стараются не смотреть. А этот придурок орет, как резанный, на весь автобус:

— Мало ему побрякушек на грудь навесили, скоро уже на жопу начнут цеплять. Так еще Золотое Солнце Перу, трам-татам-татам! За дружбу советского и перуанского народов, ети его в корень мать! Позорит страну, а говорит как, ты слышал? Серега, ты чего молчишь все время? Бздишь ты, что ли?

— Да слышал, слышал. Говори только тише, оглядываются все, сексотов вокруг полно.

— А я их знаешь куда имел твоих сексотов? Пусть жопу лижут своему козлу старому! Страну на весь мир обсирают!

Тут, благодарение Богу, вошла симпатичная девушка, стряхивая снег с шапочки, сдувая с челки. Политика была второй слабостью Петьки. Первой — бабы.

Та в недоумении обернулась: кто это кричит на весь автобус?

— Девушка, к нам идите! Место есть, товарищи вот немного сдвинутся, что ж стоять на проходе, вас все толкать будут, а тут тепленько, печка греет. Проходите-проходите! Как, места нет? Некуда двигаться? Не беда, вон кореш мой, Серега, работаем вместе, место вам уступит. Он у нас молодой еще, постоит, тем более, под интеллигента канает. Правда, Серега, уступишь?

— Ну вот, что я вам говорил? Удобно вам? Как вас зовут? Да вы не стесняйтесь, мы не какие-нибудь прохвосты с улицы, в газете работаем, «Шлях до комунізму», знаете?

— Вот, значит, это — Серега наш, Христенко, сокращенно — Христос, журналист, заметки пишет, подпись в газете не встречали случайно? А я — Петр Чекал, фотокорреспондент, мои снимки в каждом номере…

Законченный идиот. Патентованный дурак. Нет, видали шизика? Весь автобус обернулся, как на выставке, на нас уставился. Вот какие придурки, оказывается, в газете столичной работают, как о генеральном секретаре, председателе президиума Верховного Совета товарище Брежневе Леониде Ильиче отзываются, а он, между прочим, награжден вчера высшей наградой перуанского государства. Скорее бы выйти отсюда, точно, заметут…

— А вас как? Лена? Леночка, — прекрасно, вот и познакомились. Вы куда едете, Леночка? На работу? А где работаете? На домостроительном? Так и мы туда же! Вот, выполняем редакционное задание, там в обеденный перерыв будут знамя вручать, не слышали? А мы с Серегой репортаж в номер даем. Ну ничего, завтра увидите в газете. А где вы там, кстати, работаете? В детском садике… Воспитателем? Поварихой. Ага. А снимки вам не нужны — утренника новогоднего или всех детей, каждого могу снять, всех воспитателей. Я и на черно-белую, и на цветную могу.

— Не знаю, это у нашей директрисы спросить надо…

— Так в чем дело? Спросите. А я вам позвоню. Я, кстати, если оптом делаю — альбомами, — беру намного дешевле. Если оптом, много снимков. А так — по установленным расценкам. Можно ваш телефончик, Леночка? Серега, ручка есть? У него есть, он у нас писатель. Записывай, я потом заберу у тебя. Это рабочий? А домашний? В общежитии живете? Ну тогда не надо. Я завтра позвоню, договоримся. Вы никогда в фотолаборатории не были? Я вас приглашаю, вам обязательно надо побывать, такая красота, романтика…

Да, уж ты настоящий романтик, блин. Бабы у тебя в лаборатории разве что не ночуют. Со всего города съезжаются. Как мухи на мед, точно. Ну, скажите, есть в жизни справедливость? Тут этих баб по крупицам собираешь, столько усилий тратишь, времени, вечно с ними облом, одни неудачи, если и получиться что-нибудь, потом не отвяжешься. Сцены, объяснения, аборты, подлецом себя чувствуешь, куда ни кинь. И снова остаешься один, и опять все по новой… Не только я ведь, почти все вокруг. Взять нашу комнату — Володька Стогниенко, Стон, человек женатый, двое детей, налево и охота сходить, да не выходит, дома одни скандалы. Сережка Кантимиров — Конти, — вечно мучается, в разводе, дочки без отца подрастают, по телкам разным побирается. Как пойдем втроем баб снимать, никогда ничего путного не получится. Галстук вон тоже развелся, в общаге ктилповской живет, и в комнате три бабы, так он их по очереди…

И ребята видные из себя, уж с этим Петькой вонючим и грязным не сравнить, — и умные, хорошо сложены, и поговорить могут. И надо же, — пустышки вытаскивают, а Петьке — все единицы. Если бы сам не видел, ни за что не поверил. Вот и сейчас, в автобусе. Пока я только собирался, прикидывал, что можно этой даме такого заумного выдать, он уже телефон добыл. И самое интересное, бьюсь об заклад, придет она к нему в фотолабораторию, гадом буду! Да что там, мы не слепые, каждый день ведь ходят, и не по одной в день принимает, по две, а то и по три. А какие телки, доложу вам! Не из последних, далеко не из последних! Нам же все видно, комната на первом этаже, три окна огромных на Артема выходят, как в телевизоре, все, кто проходит мимо дома, будто на экране. Недаром, комната так и называется: телевизор.

Увидите барышню наряженную, накрашенную, с прической иногда, в наши окна таращится, номер дома ищет, Артема, 24, — это точно к Петьке. И обязательно к нам в дверь ломится:

— Прошу прощения, — медовым голоском, — а Петр Степановича где найти можно?

Какие фемины ходят к этому жлобу, в вечно засаленной рубашке с вытертыми воротниками и залоснившимися манжетами, галстук в пятнах, костюм один и тот же всю жизнь, мятый, как из бетономешалки вышел, туфли нечищеные сроду-веку, стоптанные на задниках от косолапой походки. А барышни с маникюром, в шубах и дубленках, жены наших прославленных футболистов, хоккеистов «Сокола», средний руководящий состав, профсоюзные дамы, начальницы цехов с ДШК и «Химволокна». Да нам и не снился такой контингент. Впрочем, Петька Чека особо не перебирает и не брезгует, охотно принимая у себя на топчане и библиотекарш, и поварих, и завуча, и девочек, что на раздаче в соседней диетической столовке на углу, и в то же время — страшно сказать, — секретаря по идеологии одного из райкомов партии.

В его-то пятьдесят пять лет. Почти вдвое старше меня. Но, как любил говорить, станок не отключается ни на один день, все проходили через его фотолабораторию. Здесь, при кварцевом полусвете и журчаньи проточной воды, на тесном, если лежать рядом, деревянном топчане, каких полно на любом пляже, покрытом поролоном, а сверху застеленным казенной марлей, Петя Чека имел их всех, как врагов народа, давал то, в чем так нуждались его посетительницы.

Визит одинокой дамы в фотолабораторию Чеки, как я теперь понимаю, был сродни походу к стоматологу. Процедура, пусть и неприятная, но обязательная. Сначала выпивалась рюмка-другая коньяку под обязательную конфетку (сам Петя не пил ни грамма ни под каким видом). Пока дама раздевалась, он в темпе убирал со стола, мыл рюмки, наводил марафет, чтобы потом не тратить время.

Конечно, свечки никто не держал, но однажды Петька мне раскололся, и не где-нибудь, а за столом в библиотеке, где мы всей редакцией встречали 23 февраля — день советской армии. Точно, это был мужской день, и к Петьке, пока мы сбрасывались, покупали продукты, накрывали столы, уже до обеда пришло двое. Не вместе, конечно, он этого не признавал. И он, сидя напротив меня за обеденным столом, на приставной доске, чокаясь кока-колой, орал на весь стол:

— Серега, ты видел? Две бабы с утра приходило, двоих уже трахнул! И еще одна сейчас должна явиться. Сил моих нет, это они поздравляют так меня, себя в подарки. Умора, за это еще и подарки, ты понял? Так я их каждую по сорок минут пилил. Отодрал, как положено, подарки отработал. Проверенные кадры, так что я без гандона!

— Но как же ты смог, за такой короткий промежуток времени?

— Не говори, сам удивляюсь. Последнюю уже отходил, минут сорок, а кончить не могу. Уж так ее петрушил, переворачивал — не могу и все. Она уже: «Хватит, Петя, достаточно, я уже три раза…» Я, не поверишь, уже вынимать хотел, а она как подсела, стенками сжала, ноги соединила, я и кончил. Фу… Устал, как цуцик.

— Но как же ты можешь так долго? Да еще двоих сразу, считай за четыре часа?

— Сам не пойму! И небольшой, вроде, приборчик, а стоит в рабочем состоянии долго, это им, падлам, и надо, чтобы подольше, они ведь попозже кончают, чем мы. И такой, как у меня, чтоб ты знал, намного лучше, чем большой, длинный, тот внутри у них все разрывает. Мне они все так говорят…

— И где ты только этих баб находишь?

— Во-первых, я без них уже не могу, чтоб, ну хотя бы, двух в день, не обойдусь без этого, привык, будто чего-то не хватает, уснуть ночью нельзя. Так что приходиться снимать, приглашать, да оно и полезно, омоложение организма происходит, если молоденькая, свеженькая, юная попадается. А потом — они сами меня находят. Чего смеешься? Не веришь? Вот глупый какой! Зеленый ты, Серега! Они мне сами рассказывают. Звонят и говорят: Петр Степаныч, мне ваш телефон дала такая-то. Вы ее помните? Рекомендовала вас как хорошего человека. Ну и все такое, понял? Ну я ее сразу и зову к себе, приезжайте, познакомимся, вы же в фотолаборатории не были, нет? Мы сначала снимаем, а потом фотографируем.

— Эх, молодежь! Ну а куда им деваться? Чего бы она звонила, если не хочется?

Все в конторе об этом знают. Я лично тащусь. Шеф старается делать вид, что ничего не замечает. Ответсек, по-моему, завидует и досаждает Петьке, как может, полтинники не размечает. А для Чека это смертельная обида, он поведен на деньгах. Ответственный мне говорил: у него в кубышке дома миллион рублей. А он в протертых костюмах ходит и в рваных туфлях. Ответсек его за глаза так и называет: миллионер обосцаный. Мой заведующий, тот постарше, седой весь, как лунь, бабник, говорят, был известный, Петьку все время подзуживает: «Ну сколько сегодня? А с начала месяца? А за год? Около трех литров, получается, спермы твой организм вырабатывает. Надо бы в книгу Гиннеса послать, на рекорд. 80 тысяч баксов получишь». Тоже завидует.

— Ты чего, думаешь, заведующий твой бесится? — спрашивает Петька. — Сам уже ничего не может. Только пальцем да языком. Отслужила его фишка, в запас ушла. Хотя, можно сказать, ровесники, он на три года всего и старше…

Автобус, объехав клумбу, остановился у проходной домостроительного комбината, хватит дурака валять, теперь надо сконцентрироваться, набрать побольше материала, чтобы в редакции написать репортаж в номер. Петька умолк, стал возиться со своим кофром. Фотокорам тяжелее, они всецело зависят от техники и всяких второстепенных вещей типа освещения, интерьера помещения и еще многого другого. Мы, пишущие, зависим только от своей головы и сноровки. Чека, порывшись в кофре, достал оттуда целлофановый кулек, из которого выглядывал бутерброд с батоном, маслом и сухой колбасой, довольно увесистый и два, должно быть, сваренных вкрутую яйца. «Смотри, жена положила утром, еще и предупредила, а я забыл в спешке!» Вот жлободром, могли ведь его бутербродом перекусить, а не тратить последние копейки на беляши. Ну, сука, кажется, я тебе устрою сегодня съемку!

Дворец культуры домостроительного ордена Ленина комбината находился на территории, так что нам пришлось еще минут десять бежать по холоду, пока, наконец, вдали не замаячил памятник самому В.И.Ленину — обязательный атрибут каждого уважающего себя предприятия. На домостроительном комбинате Ильича сподобились вылепить по грудь. В заметке можно ввернуть деталь: «біля самого погруддя Ілліча». Это внесет определенную задушевность, доверительность в репортаж. Если бы ответсек отвел места побольше, вообще можно было порассуждать, что летом здесь всегда полно народу, как бы в торжественные, волнующие моменты своей жизни труженики комбината собираются у памятника вождю мирового пролетариата. Вообще, хотя Ленину за свою жизнь не довелось побывать в Киеве, город свято чтит его память. Лучший памятник Киева на углу Крещатика и бульвара Шевченко, одна из центральных улиц, уникальный музей и т.д. Если в материал на завтра не влезет, надо записать в памятную тетрадочку, чтоб использовать 22 апреля, в ленинском номере.

— Опоздали, мать твою! Побежали, а то уйдут! А! А! Куда! Стой, блин! — заорал Петя.

Еще не сообразив до конца весь трагизм случившегося, мы бросились наперерез выходящей из дома культуры толпе.

— Стойте, гады, мать вашу! Все назад! Назад, я говорю! Назад!

Он орал так, я думал, с ним удар случится.

— Ну куда же вы?! Я должен кадр сделать! В газету! Козлы! Назад! Ты куда с флагом! Мне флаг нужен! И ты, мудак, с лозунгом! Назад! Для фона надо! Куда?!

Испуганные люди, заслышав крики, останавливались, оглядывались, подходили к нам, многие думали, что-то стряслось, может, в давке кого смяли.

— Держи их, не отпускай! Собирай вокруг себя! Я — в зал!

Легко сказать: не отпускай. Люди, обрадовавшись быстрому окончанию мероприятия, бросились сразу же в столовку, в надежде перекусить, а ведь, казалось, обед из-за мероприятия накрылся. И вот теперь те, что стояли в проходах и сидели в задних рядах, быстро сориентировавшись, бросились на улицу, в столовку, что напротив дома культуры. Они же не виноваты, что пресса опоздала на вручение и завтра в газете не будет снимков — ни волнующего момента самого вручения прибывшим специально на домостроительный второго секретаря горкома партии Николаем Михайловичем Сербиным бессменному директору Краснощеку, делегату последнего партийного съезда, ни фотографии переполненного зала с высоко поднятыми лозунгами и транспарантами. Разве что сам приз, его снимок на размер газетной колонки, в крайнем случае, на две, можно поместить. Мертвый снимок, мертвый материал. Не выполнили задание редакции. И кто? Опять мы с Чекой. Вот уж будет о чем на летучке поговорить.

— Ребята, вы откуда?

— Пресса, городская, нам на завтра надо фоторепортаж с вручения этого дать…

— А чего ж вы опоздали?

— Да пока добрались, на автобусе, сами знаете…

— Знаем, а как же, мы ведь сюда каждый день, на семь тридцать, итээр на восемь, правда, нам ли не знать?

— А это кто с тобой, горластый такой?

— Петр Чекал, фотокорреспондент.

— А ваша как фамилия?

— Сергей Христенко. Петя у нас в редакции уже лет двадцать, а я только-только, до этого два года в заводской многотиражке оттрубил, на станкозаводе. — За нехитрым этим разговором я все же продвигался вперед, окружившие меня люди медленно, но пятились в зал.

— А нам еще долго так стоять? — спросила молодая девушка в шапочке бомбончиком, сверкнув в мою сторону глазами, мне показалось, в них икры шальные, в меня стрельнувшие. Эх, если бы времени побольше! Всегда так, на бегу, впопыхах, мимо таких возможностей проходишь.

— Сейчас Петр выйдет, может быть с начальством договорится…

А он уже орал что есть силы:

— Ну что же вы там торчите? Серега! Ексель-моксель! Гони всех в зал! Что ты сопли жуешь, да быстрее же! Я договорился с Михалычем, сейчас все повторят быстренько! Заходите, товарищи, пять минут. Быстрее начнем, быстрее кончим! Давай-давай!

Разговора Пети со вторым секретарем горкома я не слышал, так что врать не буду. Рабочие рассказывали, секретарь сначала шикнул на Петьку, чтобы тот на горло не брал. А когда узнал, в чем дело, — его возмущению предела не было.

— Да вы что, совсем оборзели? Как это — повторить вручение? В своем ли уме? Я речь говорил минут на десять, потом директор выступил, заверил, передовые рабочие, представители от молодежи, принимая переходящую эстафету трудовой славы и доблести…

— Да не надо мне речи ваши, Николай Михайлович! Я что их не слышал никогда?! Мне момент вручения и чтобы полный зал народу, с лозунгами, чтобы в газете утром карточки, чтоб все видели!

— Нет и еще раз нет. Мы с директором тебе что, пианино механическое? Посмешище какое — он не успел, так мы из-за тебя кино крутить назад должны, что люди подумают?

— Да не волнуйтесь вы за людей! Люди-люди! Они как раз все правильно подумают в отличие от вас. Совсем от народа оторвался!

— Ты что, а ну дыхни! Уже выпил где-то, чушь такую несешь. Да я сейчас редактору твоему позвоню, Илье Ивановичу, распустили, понимаешь, как с секретарем горкома себя ведешь? Да тебя близко к газете подпускать нельзя на пушечный выстрел, ну ничего, приедем сейчас в горком, разберемся!

— Ой, только не надо. Не надо ля-ля, понял? — Петька уже наматывал ремень от кофра на руку. — Позвонит он! Не позорился бы лучше. Да еще при людях! Вот если я позвоню Ивану Терентьевичу (второму секретарю, страшно подумать, ЦК, которого Петька в свое время возил в Запорожье), да расскажу, как вы мне задание не дали выполнить, из-за вас никто в Киеве не увидит, как вручили знамя. И люди не виноваты, что вы такой гордый! — Петька орал так, что в зале дворца культуры давно уже стояла тишина. Люди, о которых все здесь так заботились, тихонько, стараясь не шуметь откидными деревянными стульями, садились на свои места. Те же, кто еще не успел подняться, с интересом куда большим, нежели полчаса назад выслушивали заранее написанные речи, следили за перепалкой на сцене.

Я уже к тому моменту вцепился мертвой хваткой в парторга:

— Пьесу мне дайте, обещаю, верну!

— Какую еще пьесу?

— Ну сценарий, кто выступал, кто открывал там…

— Да как я тебе дам, ты что, не слышишь, сейчас вон повторять все надо будет…

— Да только съемка, фото, а читать не надо второй раз…

— Подожди немного, пусть окончательно выяснится.

Самое интересное: люди из зала стали подавать голоса в защиту Петьки:

— Да пусть уж снимет второй раз, неужели жалко?

— На работе ведь человек, понимать надо.

— Что ж мы, зря здесь сидели, завтра в газете себя увидим…

То ли эти слова в нашу защиту, явно не запланированные, подействовали, то ли угроза немедленного звонка Ивану Терентьевичу, а такие прецеденты, когда Петька звонил всемогущественному покровителю, были, и второй секретарь не мог об этом не знать, — то ли еще что сработало, о чем мы не ведали, но Николай Михайлович позвал своего инструктора. Тот мигом сгонял в красный уголок за знаменем и призом. На сцене воцарился прежний порядок, лишние спустились в зал.

Вот он, волнующий момент рукопожатия, вручения переходящей эстафеты.

— А где парторг? Парторг — бегом в президиум, на свое место! — увлеченно командовал Чека. — Так, на меня не смотри, вот так, снимаю! Кто там головой вертит? В зал смотри! Зал, чего вы сидите, как засватанные? Где аплодисменты? Вот так. Снимаю! Еще раз! А свет нельзя включить, темно совсем? Эх, знал бы, лампу с собой прихватил! Везти, правда, далеко! Еще раз, последний! Кто ушел из президиума? Ну сядь же на место, взрослые люди, а ведете себя, как дети. Кое-как… Внимание: снимаю!

Года два назад на даче, перебирая свой газетный архив (кому сейчас он нужен), наткнулся на старый, запыленный, пожелтевший альбом для школьного рисования. В такие толстые альбомы мы подклеивали вырезки своих материалов, напечатанные в газете. Так как из года в год все в принципе повторялось: конференции, праздники, субботники, даты, начало учебного года в системе политпроса, «архивы» здорово выручали. Ветераны конторы, например, мой заведующий, имел десятка три таких альбомов, прекрасно в них ориентировался, стоило заглянуть в какой-нибудь год, и становилось ясно, как освещать ту или иную идеологическую кампанию, сколько места уделять, какую автуру использовать, какие материалы давать вначале, какие — в конце, подводя итог кампании.

В обнаруженном на чердаке альбоме, отыскал и тот свой репортаж с домокомбината. Найти его было легко, помогло то, что вместе с текстом были вырезаны, аккуратно подклеены фотографии Петра Чекала, три снимка — двухколонный: Николай Михайлович Сербин вручает приз директору ДСК; трехколонный — рукоплещущий зал с поднятыми над головой лозунгами и транспарантами, люди улыбаются, открыто, искренне, ин одну колону — сам приз — «Эстафета» — высокая ваза в форме кубка. Хрустальная, надо сказать, жутко дефицитная по тем временам.

Фотографии, если честно, отвратительные. Темные, неконтрастные, будто съемка производилась в сарае, а не на одном из лучших предприятий города, борющихся за звание образцового. Все ведь в редакции прекрасно знали: не умеет наш Петька Чека фотографировать — и все! Поэтому-то фотокором и работает. Впрочем, все в редакции знали и другое: не было такого редакционного задания, которого он бы не выполнил. Да и «рука» у Петьки «мохнатая», покровитель — второй человек в республике. Ну как с ним бороться?

На фоне позорных и непрофессиональных снимков мой текст выгодно отличался, в чем можно легко убедиться. Материал звучал, как песня, и был даже в числе отмеченных на летучке за оперативность. Кое-кто даже предлагал вывесить его на доску лучших материалов, но предложение не прошло. Отметили устно. И на том спасибо

Забрав заветную красную папочку с «пьесой» и «открывачкой» (вступительной речью парторга), я кивнул Петьке, и мы стали пробираться к выходу.

— Падлы, жлобы сраные, — всю дорогу ругался, но уже не так громко, Петька.— Настроение испортили. Ты видел, сами обедать в комнату президиума закрылись, нас даже не пригласили. Ну ничего, я этому Николаю Михайловичу устрою. Откуда он, говоришь, пришел? С реле и автоматики? Ну и пускай катиться обратно, в горкоме ему не работать! Жлоб и больше никто. Видит, люди с мороза, устали. Налей рюмку, дай бутерброд с икрой, от тебя же не убудет, тем более, за счет комбината, на денежки рабочих. Ну подожди, я тебя умою!

— Петька, а у тебя ж бутерброд остался!

— Точно! Молодец, Серега, сейчас мы его по-братски…

Конечно, на нас оглядывались. Ну и плевать. Уже полтретьего, а мы на одном беляше. И в редакции не перекусишь, сдавать материал в номер надо. А Петька — нормальный в принципе мужик. Зря я на него так обиделся, когда он беляш ел по дороге сюда. Голод — не тетка.

— Ты посмотри, Серега! — он помахал мне клочком бумажки. — Телефон той фифочки, что туда с нами ехала. Завтра, 12 нуль-нуль. Хорошо, что нашел, не забыл!

А вообще тот день можно считать удачным. И материал сдали вовремя, и деньги еще успели получить. За нас Светлана Петровна, секретарь редактора, расписалась. Когда от шефа выходили, он репортаж прочел и заслал в набор, она крикнула:

— Мальчики! Денежку свою получите!

Так что вечером, перед планеркой, мы с Юркой Конти еще на кофе сходили, в кафе-подворотню, что на Большой Житомирсокй. В честь зарплаты пили «каву з домішками» — по 50 г коньяку. Хотели даже повторить, да времени уже не было, надо бежать, на планерку, а то шеф не любит, когда опаздывают, мы лучше вечером, по-взрослому посидим.

2 . «Говно не тонет…»

Конечно же, — челка. Поредевшим вороньим крылом падающая на глаза, лоб закрывает, досаждает, он привычно отмахивается, как от назойливой спутницы-прилипалы. Конечно же, — сигарета, но она нисколько не мешает: «Старик, без дыма не могу!». И пепел, разбросанный повсюду. Он и в постели курит, и ходит с приклеенной к тонким губам, и чувственные музыкальные пальцы с коричневыми мозолями от никотина. Худой и длинный, нос рубильником, такой тип, по моим наблюдениям, нравится определенной конституции женщинам, тем, что «в теле», их привлекает возможность вешаться на такие «крючки».

На первый дилетантский взгляд, Юрка все умеет и знает. Если же приглядеться, — на среднем уровне, понемногу. Бренчит на гитаре, водит конфискованный у бати инвалидный «Запорожец», всегда готов «пулю» записать, а то и в бридж на ночь сесть, ловит рыбу на спиннинг, строит дачу который год – плиты завез на участок, побросал, бурьяном заросли. После развода и раздела живет в однокомнатной «убитой» хазе в конце Саксаганского, в районе жэ-дэ вокзала. Не жлоб – ключ, если кто попросит, — всем дает, не отказывает. Да и вообще. Есть такие люди – ночью позвони, разбуди, скажи: лекарство дефицитное нужно, так он через час поедет по круглосуточным аптекам. Пайки для редакции, обслуживание обувью, шмотками. И что характерно: при этом для себя выгоды никакой. Если Петька Чека когда-то десять тонн арбузов привез, спекулировал своим же, взял в Мелитополе по копейке, а здесь еле продал по 15 за кг, Юрик до такого ни в жизнь не опустится! За это его в местком избрали и по общественной активности мне в пример часто ставят. Прикинь, говорят, вы в редакцию в одно время пришли, а Юрика уже коллектив оценил и выдвинул, так что, давай и ты, подтягивайся. Правда, в последние два месяца таких разговоров что-то поубавилось – подбили бабки за год и выяснилось к всеобщему изумлению: Кантимиров ни одной заметки не опубликовал под своей фамилией. Зато перетрахал почти всех редакционных красавиц, они к нему в кабинет, как мухи на мед, слетаются. И то сказать: лучше Конти никто трепаться не умеет, пыль в глаза пускать и мозги компостировать.

Да и когда, скажите на милость, ему заметки писать? Наобещал всем – и то он может, и это достанет, нет проблем. За это и в профсоюз избрали, вот и приходится вместо работы правой рукой левое ухо доставать. Кто квартиру хочет разменять, от кого муж ушел, кому мебель купить, кому – икорки черной. Икорки, кстати, это мне. Доктор прописал сыну, малокровие, мол, черную икру надо съедать по чайной ложке в день. А где ее взять, да и за какие шиши? Пришлось к Конти обращаться, он ведь все может. По работе стараюсь с ним контачить пореже, неприятностей не оберешься потом. Как номер праздничный готовить или подборку тематическую – всегда подвести может, не то что вовремя, — вообще материала не сдаст, ходи его потом ищи-свищи. Легче за него сесть и сделать. «Напиши, старичок, я тебе гонорар отдам!»

Но икру достал. Столько времени на меня зря потратил! Да что ему время-то? Это для таких простофиль, как я, каждая минута на счету. А для Юрика – что час, что десять – какая разница. Он живет не по часам, как мы в газете, и даже не по календарю, как те, кто в журнале, работают, а как ему хочется, как получается. Чтобы пришел куда вовремя –не бывает никогда такого! Да он раньше одиннадцати утра не просыпается. И ложится правда, за полночь, все чифирит с друзьями, курят на тесной его кухоньке, триндят, главное, ни о чем. Я как-то пару раз с ними оставался – потом больной неделю ходил, совесть мучила за безделье. В бардаке и грязи сидит по уши и хоть бы что. Бутылки, объедки, крошки, колбасные обрезки, тараканы, посуды гора до потолка в раковине. А когда ее помоешь? Некогда. Бабец какой, если и останется на ночь, четь свет бежит домой или на работу, не до мытья вчерашних тарелок на полупьяную голову.

В банке с помощью старенького кипятильника (даже чайника у Конти нет!) закипает вода. Звонит телефон, первый сегодняшний зуммер. У Конти прекрасное настроение с утра, удалось поспать часа четыре, выпили вечером не так чтобы много, нормалек, в самый раз, голова даже не болит. Он прижимает трубку к уху, выключает кипятильник, стряхивает пепел, по ходу разговора сыплет из пачки чай, заваривает. Банку накрывает тетрадным листом со вчерашней пулей. Звонит знакомый художник, только что тоже, видать, проснувшийся. Интересуется, сможет ли Юрка сегодня ему подсобить перевезти в мастерскую кое-какие книги с батиной хаты. У Юрки – старый «Запорожец»-развалюха, батин, полковника в отставке, участника ВОВ, он на нем ездит!

— Ты понимаешь, старичок, в первой половине ну никак не получается (еще бы, уже почти полдень!). Я и так в редакцию опаздываю, там сегодня собрание, потом одна встреча, материал надо дописать (все сроки вышли, на собрании выговор обеспечен), давай часиков в пять-шесть. Ты возле «сладкого» будешь (гастроном на Львовской площади, Юрка там раз пять на дню кофеек пьет)? Ну, там и встретимся. Раньше? Боюсь подвести. Сегодня никак не получается. Может, завтра? Ты занят… М-да. Ну, лады, давай созваниваться. Когда дома буду? Да к часам десяти. Нет, ты звони, я спать долго не ложусь, ты знаешь. Ну, ладушки, пока, будь здрав!

И что интересно: есть же дураки, которые верят, рассчитывают на Конти. Первые глотки чая. Первая сигарета, первая затяжка. Звонок.

— Але… Вита, привет, где пропадаю? Да я только домой заскочил. Где был? Дежурил всю ночь в типографии, официоз шел, ты что, не знаешь, пленум ЦК КПСС в Москве, все газеты держали из-за речи генерального. Почему не позвонил? Да неоткуда было. Да что ты, какие барышни, я еле на ногах стою от усталости. Чем собираюсь заниматься? Сейчас бегу на работу. Подъедешь? Ну, подъезжай. Только в часиков пять перезвони, чтобы застала. Да нет, раньше у нас собрание, отчетно-выборное, профсоюзное. Ну и что, что в рабочее время? Почем мне-то знать. Я не сбегаю? Ну, позвони в пять, чао!

Бабы, я уже говорил, его обожают. Редакционное начальство Юрика зовет пастухом. «Всех их пасет, как евнух!» — сам слышал, Илья Иванович кулаком грозил. Начальству на работе романы крутить запрещено, и оно зверело, когда Конти уединялся с какой-нибудь редакционной красавицей. Сначала думали – он их трахает всех. Потом выяснилось: ни хрена подобного, так, кофе пьют, сплетничают, они ему свою бредятину на уши вешают. В глазах начальства это самое последнее дело, лучше бы трахались, а так лясы бесцельно точат, ни фига не делают, ерундой в рабочее время занимаются. Так и появилось презрительное «евнух. И каким бы репрессиям не подвергалди на планерках эти посиделки у Конти, то одна, то другая барышни, а то и трое просачивались в его клетушку. Дым даже в коридоре коромыслом стоял, и запах пережаренного кофе, как в кафетерии. Да бабы-то без этого не могут, им бы только выговориться, чтобы кто-то их послушал. Наши, по крайней мере, редакционные, очень дорожили вниманием Конти. Вообще непонятно, как они жили до того, как его встретили. Честно говорю, иногда завидки хватали. Со мной никогда никто из баб душу не изливал. Да и бесполезно, я ведь обещаю только то, что могу. И сидеть два часа, выслушивать их трахомудию не буду. И говорить, как этот златоуст, не умею. Он как выступает, девки слушают с открытым ртом. Слух распустили, Конти обладает экстрасенсорной способностью, успокаивающе действовал, снимал им стрессы. Умора! Илья Иванович прав: лучше бы он им плавки снимал. Но в том-то и дело, что Конти для себя никакой выгоды не извлекает. Хотя, я так думаю, заикнись он, любая бы согласилась у него на кухне посуду мыть, был же у него роман с одной корректоршей, та даже мужа бросила, в Одессу на поезде ездили. Но это так, эпизод, единичный случай. Причина — в лени и неорганизованности Конти, ему даже бабу для себя снять – и то неохота. Так уж, если очень настаивали, Конти с ленцой соглашался. А чтобы специально – увольте! Но как раз именно из-за того, что он не шибко хотел и внимания не обращал, девкам его еще пуще хотелось, и они липли и липли.

Точно так же, как он расхлябанно жил, так неорганизованно и работал. Впрочем, теперь, когда многое прояснилось, я думаю, что он специально относился ко всему, спустя рукава. Сейчас определенно выяснилось: Конти просто-напросто не умел писать заметок, и все годы дурачил контору. И профсоюзные поручения, поездки на другой конец города по первому зову, бесконечные выколачивания дефицитов, пайков, продовольственных наборов и т.д., и т.п. как раз и служили ширмой, за которой скрывалось неумение Конти писать в газету. Какие предлоги не использовали только, чтобы подальше убежать от письменного стола. Причем, что интересно: когда речь шла о выборе темы, сборе материала, встреч с людьми, — здесь Конти, если располагал свободным временем, никогда не отказывался. Но вот стороны выслушаны, документы собраны, проговорена в курилке концепция материала, — садись и пиши! Делов-то на один вечер. Но вот именно этот последний удар, заключительный аккорд, ему-то как раз не удавался. Как человек, не научившийся в детстве плавать, скрывает свой недостаток от окружающих, прибегая к различным уловкам, так Юрик бегал от коллег и письменного стола, готов был заниматься чем угодно, доставить что угодно, лишь бы только его не уличили в неумении писать – самый страшный грех для журналиста. И то сказать: в любой редакции есть люди, которым не дано от Бога таланта к написанию статей. Ну и что? Они мирно уживаются в коллективе, выполняя другую работу. И никому в голову не приходит с них скалить зубы или подтрунивать. И они, конечно же, журналистами себя не считают. Вот в чем корень: Юрик Конти всегда числил в душе себя таким же журналистом, как мы все. Он стремился быть может даже лучше, чем мы. И самое главное – хотел, чтобы в коллективе его за такового принимали. И уж во всяком случае никогда бы не признался, что не умеет писать. Иначе ему бы быстро, как у нас в конторе говорили, набили бы руку. Несколько раз предлагали ребята: давай первичные материалы, мы тебе в темпе заметку сварганим. – «Да я уже написал давно, — отвечал он. – Осталось чуть-чуть подправить, завтра Инге сдаю».

Его заведующая, старая дева Инга Митрофановна, была женщиной героической, больше года терпела Юрку, не жаловалась начальству. Да и с какой стати: Конти часто ее выручал, если надо было картошки на зиму завезти, яблок там, того, другого. Когда Инга закипала всерьез, казалось, еще немного, и она не выдержит, взорвется как проколотый булавкой воздушный шарик, Юрик Кантимиров невозмутимо появлялся в дверях кабинета шефини с чайником, заваркой свежайшей и сахарком, сигарета на нижней губе (заведующая не переносила табачного дыма) и предлагал святым и невинным голосом:

— Инга Митрофановна, хотите чайку? У меня и галеты чешские есть, хрустящие…

Сердиться на Конти больше пяти минут никто в конторе не мог.

Первая гроза грянула, когда через год работы профком редакции подвел итоги социалистического соревнования. Оно заключалось в выведении процентного соотношения по количеству опубликованных строчек — между авторскими напечатанными материалами (т.е. «чужими», которые ты подготовил к печати) и собственными, за твоей подписью. Причем, как и сразу после революции 1917 г., так и вплоть до путча 1991 года, действовал один из так называемых ленинских принципов советской печати: процент авторских статей должен быть не менее 60. Ничего подобного Ленин не говорил, он указывал, что на сотню и тысячу беспартийных литераторов со стороны, должен приходиться один профессиональный газетчик. Вся советская журналистика держалась на принципе 60:40 – это была святыня. И редакционный гонорар распределялся по такому же соотношению. Нарушение основополагающего постулата каралось нещадно. Так вот, подводя итоги за год, профсоюзные активисты выяснили, что в графе «свои материалы» у Юрика был ноль. То есть, за год корреспондент отдела писем Кантимиров не опубликовал ни одной за метки за своей подписью.

И это при том, что серьезных замечаний к Конти у заведующей отделом не было. Да и редакторат не высказывал претензий. Юрик всегда на виду, мелькает то здесь, то там, участвует во всех редакционных мероприятиях, выступает на собраниях, слывет общественным активистом и даже состоит в списке редакционного резерва, поступающих в КПСС. Этот список передавался в райком, в первую очередь в партию принимали рабочих и крестьян. Журналисты в нашем «интеллигентном» Шевченковском районе пребывали на 26 месте, так что надо было в каждом квартале принять 26 человек, и чтоб каждый четвертый был рабочим, а затем уже – одного «интеллигента» вшивого, а их-то в районе было как собак нерезаных, так что сам Конти когда-то подсчитал, чтобы стать коммунистом, ему понадобилось бы 30 кварталов, т.е. 10 лет. И то, если без блата кто-то не проскочит. При этом он не учитывал (откуда мог знать?), что через десять лет с этого роя не выйдет ничего – не пройдет уже по другой причине – по возрасту.

Но в списке все же числился! И претензий к нему особых не было. Вдруг – бац! Ни одного материала. Когда-то, рассказывали, корреспондент «Известий» в вытрезвитель попал, сообщили в редакцию, так там посчитали – ошибка вышла, не наш. Восемь лет человек не печатался, его и не знал никто. Так это в «Известиях», где 1300 одних только журналистов. А у нас в конторе – всего ничего, 50 человек на круг…

За год, оказывается, умудрился человек ничего не написать! А получил, между тем, зарплату! Ну и не беда, что без гонорара. Для него же выгоднее. Ведь Конти – злостный алиментщик, так с малой суммы, то есть, своей ставки (110 рэ), он и выплачивал бывшей своей ненаглядной ее минимум; напрасно Инга Митрофановна доказывала, что у Конти «много авторских», т.е. подготовленных заметок. Во-первых, это не могло служить оправданием, во-вторых, как выяснилось, даже по авторским он находился на предпоследнем месте в конторе.

Редколлегия заседала непривычно долго, наконец, огласили решение: Инге – выговор по админлинии за упущение в руководстве отделом, Юрку – уволить с должности корреспондента отдела писем и массовой работы, перевести в выпускающие редакции. Отдел (то бишь, Ингу) заслушать с отчетом на партсобрании в марте месяце. Ответственным за исполнение и контроль почему-то записали наш отдел. Конечно, Конти жалели все в конторе, чуть ли не на руках носили. А к Инге никто и не подошел. А ведь ей-то, если честно, досталось ни за что и больше всех. Попытался было ее утешить, она только глазами сверкнула, я обмер, — откуда такая злость? С чего бы?

Бывший в курсе всего, что происходило в конторе, легко ориентировавшийся в закулисных интригах, Стон научил вечером за бутылкой:

— Не лезь к ней в душу, идиот! Ты что, не понимаешь, ей в марте лапти сплетут, с отдела точно снимут, отправят на пенсию. И ты – один из первых кандидатов. Так что твои утешения ей как серпом по тому самому месту, где мужику по пояс!

— Так у нее ж нет этого места…

— Другое есть. Не трогай ее, очень тебя прошу…

Вот как спираль закручивалась. Козел этот Стон приличный, сплетни по конторе распускает, ахинею, кто меня на заведующего писем поставит, я в этом деле профан, да больно нужно, в клоаку эту, тоже соперника нашли. А вот Конти, что с ним будет?

Стон и на это вопрос знал ответ:

— Если Юрка не образумится, через пару месяцев придется искать работу. Теперь за ним глаз да глаз будет, а прикрыть некому, ответственность большая, самый крайний, за все ошибки. Думаю, учти его характер, не потянет…

Стон, как всегда, оказался прав. Работа выпускающего, или заместителя ответственного секретаря, заключалась в координации между редакцией и типографией. Выпускающий приходил на верстку с макетами очередного номера, гранками засланных материалов, а уходил – подписав завтрашний, а иногда и сегодняшний (верстка часто зашкаливала за полночь) в свет. Эта работа требовала досконального знания многих практических вещей, полиграфических премудростей, которых в институте не учили. Не только рисовать макеты, помнить, какие материалы и где у тебя находятся, что идет в номер, а что – в запас, но иногда стать с шилом (рабочий инструмент верстальщика) за полосу. Впрочем, это уже высший пилотаж. Именно выпускающий предлагал дежурному редактору варианты переверстки полосы, если вдруг приходил большой кусок официоза, и надо было «ломать» газету. Кроме всего, требовались настоящая собранность, точность и четкость, не говоря об элементарной дисциплине. Малейшая расхлябанность, расхристанность в работе, опоздания, чреваты срывом графика. Это означало, что газету отпечатают с опозданием, тем самым нарушив график ее доставки. Надо было находить общий язык с типографскими рабочими – от линотиписта до печатника и экспедитора. Короче, чтобы Юрику закрепиться на новом месте, надо было менять стиль жизни. На что, естественно, он не был готов и согласен, не хотел понять, что от него требовалось. Рабочие в цехе, по обыкновению, очень метко окрестили Конти: «Хороший парень – не профессия!» «Ты не видел хорошего парня?» — «Да не было его еще. Ишь, парень придет, я ему все выскажу!» — «Да с него, как с гуся вода. Он какой-то бронебойный». – «Малохольный он, а не бронебойный!» Подобные комментарии сопровождали Юрика Кантимирова едва ли не с первого дня на новой должности.

Рабочие, отстоявшие не одно десятилетие за газетным таллером, Юркиного олимпийского спокойствия и хронических опозданий на верстку не приняли сразу же и объявили бойкот. Причем, активное неприятие Конти касалось всего: его курения, страсти к чаю, его неспешному рабочему ритму, долгим телефонным разговорам ни о чем с друзьями-приятелями, и больше всего – к приходу в цех какой-нибудь очередной пассии (или по старой дружбе редакционной барышни), с которой он уединялся где-нибудь на пролете черной лестницы.

Звонил редакционный телефон. Верстальщица Надя снимала трубку: «Юрия Кантимирова? Где он? Да все там же, на лестнице, наверное, как пошел курить час назад, до сих пор нету. Фифочка знакомая пришла, так он исчез. Что-что? Тиснули ли в редакцию полосы? Давно уже. Некому отнести, Юрика ведь нет и неизвестно… Хорошо, передам пусть позвонит».

Но передать она почему-то «забывала». Так постепенно натягивалась тетива между редакцией и типографией. И что ведь интересно: когда в конторе все вдруг разом, не только начальство, но и заведующие отделами, — ходили дежурить два раза в неделю, — ополчились на Конти и стали на него рычать, типография, наоборот, взяла сторону Юрика. Рабочий класс – он ведь понимает все, его не обманешь, видит, какая у Конти добрая натура, не со зла парень, обычный киевский раздолбай, но душевный, да такие в любой семье встречаются. И все же случилось то, что должно было, чего нельзя было избежать.

Пан

В конце апреля на закрытом пленуме горкома слушалось знаменитое некогда дело «Киевгротторга». Года два или три назад этот самый тогда непрестижный и мелкооптовый торг, в который входило всего 12 небольших «кустов» (по районам) автоматов газводы, возглавил молодой руководитель, ровесник Стона и его закадычный дружок Валера Панечкин по кличке Пан. Он начал свою деятельность с установки пивных автоматов, за что ему в Киеве были безмерно благодарны. Стакан пива в любое время года за 10 копеек. Полтинник – пять стаканов! Всегда холодное, пенистое, главное – всем доступное, без привычных очередей у бочек. И в любое время суток, — что немаловажно. Постепенно центр культурной жизни многих микрорайонов переместился к пивным автоматам. Существовал и другой важный аспект: претензии за недолив, качество продукта и т.д., и т.п. – не принимались. Некому их было предъявить, разве что стукнуть в автомат кулаком. Но если при ударе по автомату газводы иногда стакан наполнялся «на шару», то пиво бесплатно не лилось никогда. Не проходили изготовленные на заводах в качестве «халтуры» медные колечки типа монет. Автоматы их заглатывали, но продукции не выдавали.

Злые языки утверждали, что именно пивные автоматы, вытеснившие бочки, и послужили для Пана «трамплином» в большую коммерцию. Следующим, как сейчас бы сказали, проектом Валеры Панечкина, который регулярно раз в неделю заходил к Стону в контору, стали располагавшиеся в старых, заброшенных когда-то, но реконструированных Паном, подвалах «точки» типа «кофе с коньяком». Стойка, кофейный автомат, батарея бутылок, два-три столика, за которыми можно сидеть и даже курить (в ту пору весь общепит закусывал стоя). Кофе молотый, натуральный. Коньяки и ликеры – импортные, без наценки (!). Сто граммов трехзвездочного – 1 руб. 60 коп., в то время как в столовке напротив (общепитовской) – 2 рэ 20 коп. Ощутимая разница. Сто граммов финского ликера «Арктика» и вовсе дурня — 1 руб. 40 коп. Пан не только приобщил Киев к Европе, но и посадил на кофейно-алкогольную иглу широкий круг людей, отдаленно напоминавших интеллигенцию средней руки. Со всех проектных институтов, учреждений и контор к точкам Пана они сходились ежедневно, оставляя здесь по 2-3 рэ. За каких-то два года Пан успел открыть около 100 заведений во всех районах, объединить их в «кусты», директор такого «куста» был царь и бог. Продавщица каждой точки «отстегивала» по полторы тысячи директору, тот, естественно, наверх, Пану, а уже тот, видимо, на самый верх. Когда все это выяснилось, «повылезали» и другие художества, происхождение которых долго никто не мог объяснить. Например, на половину из уже функционирующих точек у Пана не было ни разрешений, ни каких других документов. Рабочих, как оказалось, они нанимали за наличные, шабашников. По тем временам – неслыханное преступление. Карьера Пана оборвалась на пике: только он насытил город кофейнями и начал было возводить шоколадные бары (горячий шоколад плюс легкие алкогольные напитки), как его повязали. На суде выяснилось, что добрый десяток точек вообще не инкассировался, выручка текла непосредственно Пану в карман. Как такое головотяпство могли допустить многочисленные службы типа контрольных инспекций, борьбы с хищениями соцсобственности, экономическими преступлениями – никто толком объяснить не может. Впрочем, я лично неоднократно встречал далеко не худших их представителей не только в подворотнях и подвалах, где размещались «точки» Пана, лениво потягивающих коньячок в рабочее время, но некоторых даже – в подсобках райгротторгов, где они отоваривались «на вынос» не скажу что бесплатно, что без наценки, это точно. Единственное оправдание властей: «Мы думали, все это открывается под Олимпиаду-80, с чего-то благословения, может Совмина или самого ЦК…» Проморгали, в общем и целом.

Стон познакомил меня как-то с Паном. Я и сейчас нередко о нем вспоминаю. Ничего примечательного, молодой, смешливый, любит анекдоты, ходил в джинсах, кожаном пиджаке (немыслимое тогда дело). Значок депутата райсовета прикалывал на лацкан. Не жалко было пиджака. Никогда никому не отказывал в просьбах (если кто бутылку просил или дефицит ко дню рождения).

На большее наша фантазия тогда не распространялась. Жил он пугающе другой жизнью. Разведен, один в трехкомнатной квартире на Крещатике. Ездил сам за рулем, вторая машина с водителем — сзади, для подстраховки, в случае, если Пан подопьет, чтобы было кому домой доставить. Впрочем, что значит, «подопьет»? Это его обычное состояние, чуть влево — чуть вправо, чуть больше — чуть меньше, но слегка випивши всегда — работа такая. Мы со Стоном смотрели на него, как на небожителя и супербогатого человека. Единственный из всей нашей голи, Пан всегда имел в бардачке бутылку «Арарата», лимон и орешки в целлофановом пакете. Он приобщил нас к хорошим ликерам, коньякам, а когда-то подарил по баночке импортного пива, детям передавал маленькие пакетики сока с впрессованной трубочкой — высший шик, такого никто не видел. Народ слетался на эти, как их он называл, колониальные товары, устраивал давки, каких в Киеве давно не видели.

Раз в месяц Пан открывал свои кафешки, нас со Стоном приглашал на презентации. Да что меня — с боку припеку, Стон же «отрабатывал» за двоих, писал накануне и после заметку в газету, рекламировал. На первое открытие обычно в пятницу, после работы Пан приглашал со служебного входа районное начальство, лучших людей из города, своих друзей, прессу. Дым коромыслом, выпивка и жрачка на дурняк, чувствовали себя властелинами жизни. Это сейчас, когда сытые-накормленные, объездили полмира, все повидали, устрицами закусывали под «Шабли», — ничем, вроде, и не удивишь. Тогда — все внове, приятно ощущать свою причастность то ли к элите киевской, то ли к буржуазии. Жрали и пили, как в последний раз. Приглашали артистов известных, те тоже после выступления гудели так, — места мало. Как-то один заслуженный, из театра Франко, басню сочинил, всю не помню, только последние две строки: «І вдалося серед шуму Тост сказать Кіндрату: Привєт буржуазії — Від пролетаріату!» все очень смеялись.

Да, Пан обладал широтой размаха. Имел кураж. Мог ошеломить, накрыть такую поляну — в глазах темно. Мне он нравился бесшабашностью, озорством на грани (или за гранью?) авантюризма. Как-то едем после очередной презентации — ночь кругом, хоть глаз выколи, дребезжащий «Москвичи», прав нет, на прошлой неделе конфисковали за езду в нетрезвом виде, вернуть так и не сподобился. Песни поем, бутылку по кругу пустили. Вдруг, возле оперного, три мента под прожекторами стоят, прямо на дороге, не объедешь. И никого вокруг, только наша машина. «Все, гаплык нам», — успел сказать Стон. Пан повел автомобиль прямо на ментов, остановился метров за пять, одной рукой опустил стекло, другой из бардачка достал телефонную трубку, оторванную где-то, с куском шнура, приложил к уху, будто говорит с кем, а сам ментам кричит: «Алло, ребята, чего собрались? Расходись! Спецмашина проезжает!» — и газонул мимо!

Когда у Пана проводили обыск в квартире и на даче, ничего существенного не нашли. К тому времени он женился, родилась дочка, было немного смешно и непривычно наблюдать, как Пан превращается в семейного человека. Дочкой он очень гордился, не раз, хорошо где-то посидев, мы обязательно заворачивали к нему домой, на Красноармейскую, на фужер шампанского, супруга Лена была в восторге (шучу), мы на цыпочках пробирались в спальню, и Пан разрешал каждому по очереди покачать кроватку со спящей Ларой (сейчас Л.В.Лукошина — по мужу — вице-премьер по социальной политике). В ходе обыска ничего не обнаружили — ни золота, ни денег, ни бриллиантов. 160 рублей в тумбочке под телевизором. Хотели забрать, да Лиля такой тарарам подняла, ребятам из прокуратуры мало не показалось, это были ее секретные деньги. «На что я жить буду, ребенка кормить? Мужа забрали, так еще последние копейки из дома тянут!»

Присутствовали мы и на даче, когда ее обыскивали. Так получилось, что минторгу дали землю рядом с нашим поселком, на Круглике. Те долго раскачивались, пока наши строились, все присматривались, принюхивались, чем пахнет. Зато потом в один год дорогу плитами мраморными обложили, всем туалеты из красного кирпича выстроили, начали блоки для фундаментов завозить централизованно. «Дорога из мрамора, дворцы будут из золота!» — подначивал Стон. Среди других был и участок тестя Пана. Он-то за все время два или три раза выезжал. Сядет, пивка попьет, «Мальборо» покурит и уедет на своем «Москвичике». А тут раз, недели за две до ареста, наведался, поздоровался с нами, пришел на участки. «Вовка, Серега, помогите из машины вынести». Ящик любимого ликера «Арктика», ящик «Бенедектина», ликера «Абрикосового», коньяк, фрукты. «Давай за нас, за дружбанов!» таким я его и запомнил. Чуть нетрезвый, грустно-усталый. Видать, чувствовал, мучило его что-то, жить мешало, ждал беды. И дождался. Мы еще этот ящик недопитый в его хибарку сложили. А как менты наехали, выпивку нашу забрали. Говорил же Пан Стону: «Забери себе, пусть у тебя побудет, я редко приезжаю…» — «Зато теперь у тебя стимул будет чаще приезжать». Напрасно я канючил, что выпивка общая. Менты ее себе раздеребенили, гадом буду.

Пана подвели под вышку. Все его сдали — и друзья, и вчерашние собутыльники, и барышни, и директора райгротторгов, и директрисы «Кустов», и продавщицы в кофейнях. А ведь благодаря ему только и жили. Да еще как жили! Пан работал не один, кто-то санкционировал его «точки», кому-то денежки перетекали, не мог не делиться. На суде и во время следствия никого не заложил. Ну и что? Кто об этом теперь вспомнит? Правильно, никто. Но Стон прав: самое большое наказание Пану перепало за то, что опередил свое время. Не в том веке родился. Живи он сейчас, уж точно был бы не самым бедным, такой бы бизнес мог раскрутить! После ареста Пана «Киевгротторг» был распущен, ликвидирован. Даже автоматы газводы передали общепиту. Вот что значит: у страха глаза велики. Недолго нам было отпущено в Киеве кофе с коньяком и ликерами пить. Через год все позабылось, будто и не было культурного питья. Снова ожили дворы, вечерами то тут, там слышали характерный бутылочный перезвон, снова вернулись к дешевым шмурдякам из горла в подворотнях. Опять же Стон разъяснил мне, непутевому, политику партии и правительства. «Ты думаешь, они такие глупые, не догадываются кофейни пооткрывать, обустроить, чтобы народ в поъезды не шел, на троих быстро разливал, оглядываясь на милицию? Все они могут. Да только не к чему, не надо это им. Мы с тобой сядем, выпьем чуть-чуть, начнем калякать, про политику говорить, их критиковать, систему. Зачем это им? Пусть вмажут граненый стакан, рукавом занюхают — и хода! Нечего рассусоливать, идите спать, коль вылакали свой литр. Поэтому и Пана замели, он посягнул на самые основы, уклад жизни».

Конечно же, в Киевском горкоме партии каждый пленум был событием. Но этот — особым, так как кроме разгромленного торга Пана, при невыясненных обстоятельствах покончили счеты с жизнью один зампред горисполкома (вел торговлю), предрайисполкома и директор треста. Шум, короче, подняли большой, из самой Москвы следователи приезжали, да из ЦК КПСС бригада начальников. В общем, было кому втирать мозги нашим местным бонзам. Пленум решили провести постфактум, после всех оценок, разоблачений и арестов, как будто извлекли уроки и ставили новые задачи.

После долгих размышлений на самом верху была выработана стратегия: поручить правоохранительным органам, пусть копают, пока же тихонько все спускать на тормозах, а по окончании следствия — дать партийную оценку. Суды, конечно, закрытые, скоренько все провернули, мертвые оказались самыми виноватыми.

Удивительно, но Москва не проявляла особого рвения копаться в киевском дерьме, резина тянулась долго, и только в середине апреля материалы правоохранительных органов поступили в горком партии. Да и то не все, выборочно, в самых верхах знающие люди определили, что можно использовать на пленуме горкома, а что следовало изъять. По мере «усушки», фактов оставалось все меньше, одна за другой вымарывались из доклада первого секретаря фамилии и организации, острые углы шлифовались, обрастая политическими формулировками. В окончательном варианте, воспринимая на слух доклад горкома, человек несведущий, из народа, вряд ли объяснил вам, о чем, собственно, шла речь. Доклад являл собой типичный образец политического документа, изобилующего словосочетаниями типа: «Отдельные секретари некоторых первичных организаций торговли и общественного питания (в скобках фамилии секретарей) еще не всецело стали на путь борьбы с хищением социалистической собственности. Как результат, только в таком-то районе за девять месяцев минувшего года производительность труда упала на столько-то процентов, возросло количество прогулов, опозданий без уважительных причин, жалоб покупателей. Не дал этим негативным фактам своевременной принципиальной оценки и райисполком — председатель такой-то, ни отвечающий за этот участок работы секретарь райкома партии такой-то». В то время критика секретарей райкома, как и самого районного комитета, практиковалась крайне редко. Но даже и такие «смелые» пассажи при публикации изложения доклада в прессе опускались, вместе с фамилиями. Если же имя того или иного критикуемого попадало в прессу, это означало только одно: не сегодня — завтра упомянутый в газете номенклатурник расстанется с занимаемой должностью.

Технологически отчет готовился так: после прочтения доклада первым секретарем на пленуме, текст передавался нам, в редакцию, мы переводили его с русского на украинский и отдавали в набор, а уже сверстанную полосу редактор вез в горком лично первому секретарю, чтобы тот своей рукой сделал, какие он считал нужными, купюры и правки. Естественно, редактор отвечал головой и партбилетом чтобы в газете вышел правильный и правленый секретарем текст.

Учитывая специфику момента, чтобы не привлекать особого внимания, пленум назначили на самый хитрый день в году — 30 апреля. Предстояла неделя праздников для простых смертных и работа для партийных активистов по проведению демонстрации 1 мая и парада Дня Победы — хлопоты хоть и большие, но приятные, с обязательным шумным застольем. Так как в предпраздничные дни газеты, во-первых, не выходили, а, во-вторых, кто же допустит, чтобы в тематических номерах, подготовленных заранее, помещать отчет с такого непростого пленума, решили ограничиться коротким информсообщением, а расширенную версию дать в первый будничный номер, после праздников. То есть, во вторник, 11 мая.

Пленум, как и всегда, прошел без сучка и задоринки, отличался четкой организацией и режиссурой. От остальных он отличался, пожалуй, минимальным количеством приглашенных — только члены горкома, узкий круг. Да еще представительством. Сразу два секретаря ЦК почтили своим присутствием. А ведь проводил его не кто-нибудь, а кандидат в члены политбюро, первый секретарь киевского горкома. Так как доклад был согласован в ЦК заранее, мы его получили сразу и в темпе сверстали в этот же день. С готовыми полосами. Илья Иванович отбыл после обеда в горком, к первому. Вернулся через часа три, уставший и злой, все полосы были исфиолечены чернилами знакомого и грозного почерка первого секретаря.

Он был, кстати сказать, человеком незаурядным, своего рода уникумом, гением партийной работы. Если уж и правил материал, делал это так искусно, любой редактор мог позавидовать. Никогда не ставил на полях галочек, вопросительных знаков, реплик типа «не пойдет!», «ерунда» и т.д. Все исправления вносились им лично и полностью, ни одного сокращения, ясным и четки почерком, каждая буковка играла. К тому же он обладал феноменальной памятью на свои правки, помнил каждое вставленное или дописанное слово, частицу, даже перенос, не говоря о различных им сочиненных вставках и дополнениях. И, не приведи Господи, напутать что-то или того хуже — не учесть, впопыхах не заметить! До сих пор мороз по коже, как вспомню.

И вот эту исфиолеченную вдоль и поперек полосу, вернее, свиток полос, редактор вручил Юрику Кантимирову с напутствующими словами: Едь, мол, Юрик, в типографию, лично проследи, чтобы внесли все правки, и завтра, то есть 1 мая, в редакции рабочий день, мне на стол для сверки уже чистые полосы. Понял?

— Да что здесь не понимать, Илья Иванович! Я мигом, даже машину ждать не буду, водитель как раз обедать отпросился, до типографии 15 минут пешком. Как только будет готово, сразу вам позвоню…

И Юрка исчез. Надолго. Потом, когда все случилось, мы восстановили картину происшедшего. Выйдя из редакции, Конти не стал дожидаться троллейбуса, а пошел пешком. Стоял романтический апрельский киевский вечер, завтра — 1 мая, и впереди целое лето расслабухи и вольготной жизни. Юрка дошагал с Артема, 24, до Дома художников на Львовской площади, теперь надо поворачивать на Ярославов вал, пройти его насквозь, спуститься к оперному театру, напротив — типография. Немного подумав, Конти не стал сворачивать, а пошел дальше, через дорогу, решив, что самое время перед предстоявшей бессонной ночью зарядить чашечку кофейку.

В «сладком» отделе гастронома очередь, как всегда, не протолкнуться, минут на сорок, но Юрика здесь многие знали, публика собиралась своя, родная, студенты-художники, знакомые телки, друзья друзей. Да и Валя, известная всем и каждому, кто заходил часто сюда попить кофе, не шибко симпатичная, но весьма обаятельная девица, стоявшая за стойкой, относилась к Юрику как к своему. Это был его контингент. Юрик даже как-то водил ее в кино и приглашал домой, правда, нагрянули друзья, ничего они не успели, но расстались друзьями. Как ни странно, но в очереди знакомых никого не было — поздно уже, не их время, они с ребятами из газеты колобродили здесь с утра и до обеда, часов до четырех, потом каждый гулял сам по себе. «Давай, Юра, потом будешь девочек рассматривать», — Валя протянула руку за его мелочью. — «Да я не девочек, друзья здесь должны быть», — на всякий случай начал оправдываться, чтоб очередь не шумела. Это была их обычная с Валей игра. «Взяли они уже кофе, во дворе пьют», — она протянула Юрику дымящую чашечку.

И действительно, когда он вышел во двор, где на старой лавочке они обычно курили, узрел близнецов Шурика и Мишку, с которыми прошлым летом отдыхали в Планерском. Братики отпустили одинаковые бороды — не различишь. Они стояли здесь, как выяснилось, с утра, и не одна бутылка дешевого портвейна прошла через их руки. Обмывали успешную халтуру: под Вышгородом оформили местный клуб — очаг культуры, получили часть бабок, которые успешно спускали. Вспомнили, со смехом, как прошлым летом в Планерском какой-то дядя, выпив с ними, упал с пирса в воду, и они его добивали щепками с берега, чтобы потонул быстрее.

Юрка уже хотел прощаться — в типографию надо, важный материал, шеф к утру ждет правленые полосы, но тут, как назло, из быстро спускающихся апрельских сумерек выпорхнули как раз три девушки, попросили угостить сигаретами, присели на другом конце лавочки. Как-то сам собой завязался ни к чему не обязывающий, но многообещающий разговор, когда слова ничего не значат. Мишка или, кажется, это был Шурик, кто-то из них, сбегал в гастроном, появились две бутылки, распить которые они почему-то решил в кустах, на горке, знакомой каждому студенту художественного техникума, что неподалеку от Львовской площади. Потом поехали к братикам на Сталинку, где благополучно встретили все майские праздники.

Что творилось в эти дни в конторе, вы можете себе легко представить. Сначала искали сами, потом подняли всю милицию. У шефа товарищ — зав.отделом админорганов горкома партии. Благо, первого мая демонстрация, все на местах, генерал лично курировал план поисков. Куда там! Илья Иванович поначалу выдвинул страшную версию: политическая диверсия, провокация, против горкома и газеты! Мафия торговая организовала налет на Кантимирова, чтобы отобрать правленые первым секретарем горкома полосы. «Тогда надо докладывать по команде, — сказал генерал. — Лично Первому… хотя ты понимаешь, чем это для тебя чревато?» Решили пока не спешить. В тягостном ожидании прошли сутки, вторые… в редакции в эти праздничные дни было объявлено чрезвычайное положение, по очереди дежурили у Юркиного подъезда, оклеили все двери записками, в гараже, что на Нивках, родителей поставили на ноги — все бесполезно. Терялись в догадках. Первая жена Юрки Марина, которая жила с дочкой на Подоле, мы ее еле разыскали, точного адреса никто не знал, только улицу — Воложская, —оказалась ближе всех к истине: «И чего б я мучилась так, у лахудры он какой-нибудь с друзьями, вино пьют и трахаются коллективно, приползет через день-другой…»

Ну как ей объяснишь, что переживаем мы не только за Юрика — полосы с правками горкома партии пропали, а кто, с кем и где трахается, нам одномоментно, можно сказать! На Илью Ивановича больно смотреть. Совсем с лица спал, закурил, а ведь сем лет, как бросил. Пить начал с подчиненными, ночевал почти все время в конторе. Домой только побриться-переодеться ездит. Пятого мая — день печати, наш журналистский праздник. Отмечали в конторе, Конти не было. Вообще-то хотели в лес выехать, погода классная, отметить на пеньке, с шашлычками. Да разве с таким настроением в лес ехать? Выпили немного, разошлись по домам. Милиция тоже молчала. «Если завтра не найдут, пойдем к первому, — сказал Илья Иванович, когда прощались перед его домом на Суворова. — Дальше тянуть нельзя, попросим, чтобы второй раз отчет выправил. В понедельник, кровь из носу, верстать пленум надо, в газету на вторник, ЦК в курсе, они сами так определили, будут читать, в Москву фельдсвязью посылать…»

Шестого мая Конти пришел на ковер к шефу с повинной. Ты не обижайся, Юрка, сказали ему в коридоре, но лучше тебя бы убили где-нибудь. Ты что, позвонить не мог? Мудака кусок! Ну и так далее. И тому подобное. И еще похлеще. Раздолбай редкий. А что ему говорил шеф, никто не слышал, один на один, в кабинете. Думали: орать станет так, что люстра не выдержит. Нет, тихо было. Но самое страшное ждало нас впереди. Конти пришел один, то есть, без полос. «Черт его знает, где они делись!» — «Да ты в своем уме-то? Теперь у тебя уж точно единственный выход: лезь в петлю, все ж лучше будет». Нет, вы видали идиота? Как после всего докладывать первому? Потеряли полосы. Невышедшей газеты. С отчетом о таком пленуме горкома. На котором присутствовали два секретаря ЦК. И первый лично своей рукой все правки внес. И в ЦК доложил, что газета выйдет 11 мая. С отчетом!

Значит так. Иди отсюда туда-то и туда. И чтоб без полос не возвращался. Я тебя не то что из квартиры, — из Киева выселю. Прописки лишу. Меня, блядь, из партии исключат и с работы снимут. Но я тебя раньше из Киева выгоню. И дачу заберем вместе с квартирой. Ты у меня помыкаешься. Всю жизнь помнить будешь.

Десятого мая, в понедельник, я, как и положено, начал первый рабочий день после праздников с посещения горкома партии. Уже не помню, что именно подтолкнуло меня зайти в кабинет помощника первого секретаря — Ивана Михайловича, с которым мы поддерживали хорошие отношения. Я иногда помогал ему вычитывать документы, когда он зашивался. Он, в свою очередь, снабжал меня то информацией интересной, то разработкой свежей. «Ты же мне завтра с утра штук пяток газет с пленумом, к обеду, как всегда». Я опустил, глаза, кивнул: «Конечно, всенепременно». — «Ты чего?» — «Да нет, нормально, все путем». — «Эх ты, думаешь, я ничего не знаю?» Ого! Молчать до конца, может, на пушку берет? — «Да вчера здесь шеф ваш был, раскололся. Хотел к первому идти, еле отговорили. Вот скандал был бы! На весь Киев». — «А как же… Ведь завтра… Так…» — «Ты ничего не знаешь и вправду? Ну, молодежь. Дурные, аж уши звенят. Все в себе носите. Зачем? Приди в горком партии, посоветуйтесь, здесь ведь тоже люди, а не кресла. Выговоришься, — легче станет, по крайней мере. Если не поможем, — утешим добрым словом, которое, как ты знаешь, и кошке приятно… Скажите спасибо, что я есть у вас, понял?» — «Нет». — «Эх ты, горе луковое. Второй раз спасаю контору вашу. И никакой благодарности!»

Вот что оказалось. Илья Иванович накануне, проснувшись с тяжелым сердцем, решил идти сразу к первому. «Дальше тянуть невозможно, не переживу!» Подъехал к горкому, прошел к его подъезду, у первого был свой персональный подъезд. Посмотрел: машина стоит. Значит, на месте. Будь что будет — и на четвертый этаж. В приемной Нина Никитична кивнула как своему, — кандидат все же в члены бюро горкома. «Подождите пару минут, Илья Иванович, он по «сотке» разговаривает». А здесь помощник — Иван Михайлович. — «Ты по какому вопросу, Илья? Зайдем на две минуты ко мне!»

Так бывает в жизни. Случайная встреча, столкнулись в приемной, а ведь минута-другая туда-сюда — разминулись. И все — кранты! Да плюс еще язык нашего шефа, без костей. В кабинете Ивана он сразу все ему и выложил. И долго не мог понять, почему тот так смеется? Нет, оно-то, конечно, смешно, со стороны, но и по тебе же, в конце концов, врежет рикошетом гнев Папы…

— Да пойми ты, чудак-человек, нечего боятся. Посылай водителя за бутылкой, сейчас врежем с тобой. Учись, пока я жив!

И с этими словами Иван Михайлович открыл даже не сейф — шкаф, достал оттуда свернутые в трубку газетные полосы. Илья Иванович разворачивал их дрожащими руками, почти разрывая от нетерпения. Те самые! И правки шефа в тех же местах, и на полях, везде! Только не фиолетовыми чернилами, темными…

— Ты сделал ксерокс?!

— Какой бы я помощник был, если б себе экземпляр не оставил! Давай еще раз сфотографируем, чтоб у меня остался, и ты заберешь. А это — мой экземпляр, я тут пометки кое-какие себе карандашом поделал…

11 мая наша газета вышла с отчетом о пленуме горкома партии, состоявшемся еще до майских праздников. На нем, как известно, обсуждался один единственный вопрос — «Об усилении организаторской, идейно-воспитательной работы в партийных организациях торговли и общественного питания г. Киева в свете январского и декабрьского Пленумов ЦК КПСС, положений и выводов, содержащихся в докладе генерального секретаря ЦК КПСС Л.И.Брежнева». Это был единственный вопрос в повестке дня. Организационных вопросов на пленуме не рассматривалось. Пассажир троллейбуса, в котором я ехал на следующий день, после того, как отвез десять экземпляров Ивану Михайловичу, развернув нашу газету, разочарованно произнес: «Опять нечего читать! Сплошной официоз!»

— Почему? Вон «Погода» есть, телепрограмма и колонка спорта, — не согласился с ним я, направляясь к выходу. И то: от горкома до редакции нечего, считай, ехать — две остановки. Вообще, место удобное, Артема, 24, в самом центре, и до типографии — рукой подать — пять минут на машине, или десять-пятнадцать пешком. Впрочем, смотря как идти. И кто будет идти. Если Конти — считай трое суток.

До первого секретаря, все эти хохмы, конечно, дошли раньше, чем можно было предполагать. Уже на следующий день, разговаривая с редактором по «сотке», он спросил как бы невзначай:

— А того своего кадра, что верстку мою потерял, ты хоть выставил?

Конечно, выставил, как тогда говорили, с волчьим билетом. Конти долго без работы маялся, никто брать не хотел. По слухам, он даже в тюремную газету выпускающим устраивался, «Солнце всходит и заходит» называется, для зеков и тюремного начальства многотиражка. Да испытательный срок не прошел. Какой-то Ваня в типографии зарядил ему в спину чугунной болванкой, малость не убил. Шандарахнул так, что Юрик сразу с копыт. Еле откачали. Повезло, позвоночник не перебил, цел остался.

Недавно я его встретил в Бориспольском аэропорту. Процветает! С ним два охранника, чемоданы громадные перли, как раз рейс из Нью-Йорка прибыл. Раздобрел, на «Мэрсе» шестисотом, седой весь, как лунь. Давно замечено: брюнеты быстро покрываются сединой. Морщин прибавилось на лице, губы, будто в скобки взяты, на висках продольные, большие, как шрамы от удара. Впечатление такое, только снял военную фуражку, козырьком намуляло, у меня когда-то в армии такие вмятины оставались. Но стоило снять головной убор, они пропадали, сглаживались. У Юрика, я поначалу думал, тоже исчезнут, когда мы присели кофе выпить в пустом буфете. Но нет, морщины так и остались, не разгладились, значит, от старости.

Да и весь он как-то сдал, хоть держался очень бодро, энергично. «Что же ты чемоданы такие припер?» — попробовал я пошутить. — «А что, по-твоему, я вообще лох? Даром что ли в Штаты ездил, туда-сюда?» — глазами сверкнул и челку седую, поредевшую, рукой отбросил, совсем как тогда, в конторе, много лет назад. — «У меня, Серега, теперь другая жизнь, бизнес. Тьфу-тьфу, не жалуюсь. Два магазина, недвижимость кое-какая, фармация. А начинал, не поверишь, в Польшу сигареты, водку да постельное белье возил. Вот так-то».

Короче, совсем перевернулся Юрик, которого когда-то все так любили на Артема, 24. У него, говорят, и врагов теперь полно. Про это, правда, точно не знаю, не буду зря болтать. Но видно, что романтика вся исчезла, испарилась — пожлобился носильщику на чай 10 баксов отстегнуть, долго рылся, вынимая из карманов бумажки, — одни зеленые. «Ах, блин, я ведь оттуда! Старик, дай ему 10 гривень, я отдам тебе…»

Когда он, сгорбившись, катил свою тележку к черному, как смоль, Мерседесу, вы бы ни за что не узнали того Конти, с которым когда-то рыскали по складам в поисках банки черной икры. Или холодной чернобыльской ночью, попав в аварию и счастливо уцелев, прихлебывали по очереди горький дешевый вермут, распевая «Бригантину».

«Будь здрав, старичок, — сказал он, пожимая на прощание руку, — все путем. Говно, как ты знаешь, не тонет…»

3. Учитель Валентин Кузьмич.

В партотделе столбом клубился тяжелый и сизый дух. Когда сюда пробивалось солнце, пыльные толстые гардины, нижней частью которых здесь принято чистить туфли, — этот дух можно было не только осязать, но и лицезреть воочию. Гремучая смесь крутого, годами не выветриваемого перегара, дешевого питьевого одеколона, остатками его после употребления смачивались забубенные затылки, сожженной бумаги, папиросного дыма, дешевых сигарет, лука и квашенной капусты — любимой закуски хозяев кабинета, которой они заодно и «забивали запах», идя на ковер к главному.

Зав. отделом партполитработы Валентин Кузьмич Учитель (фамилия такая) был однокашником шефа, тем не менее фамильярностей и панибратства не позволял, твердо знал свое место, меру и норму. Очень не любил, когда ему «тыкали» случайные собутыльники, а также, когда наливали «по самі вінця». «Ви що, країв не бачите?» — основательно и серьезно обижался Валентин Кузьмич. Хотя пил он сколько себя помнил, в вытрезвитель не попадал ни разу, и менты его не вязали со всеми последствиями — приводами на работу, письмами в горком партии и т.д. Валентин Кузьмич пережил все антиалкогольные кампании 1960, 1970, 1975 и 1980 годов. Рассказывая о них, он обычно замечал: «В ці сіті, як правило, попадають або ті, хто п’є дуже мало, не вміє пити, як слід, або ж навпаки — дуже багато, не знаючи міри — і те, й інше — крайності, які чреваті…» При этом, как отрицательный, он приводил пример своего бывшего заместителя Бориса Ивановича Лещенко (Лешего), с которым неприятные казусы по пьянке случались очень часто. «Лєший, — говорил бывало за бутылкой Учитель, — ти маєш брати з мене приклад — хіба, ти колись бачив, щоб я валявся десь на вулиці, або ж обстругався, як ти вчора під самою редакцією…»

В отличие от Лешего, впадавшего в глубокие запои с бурными приключениями типа полетов с третьего этажа, порчи государственных троллейбусных шлангов или дверей автобуса, Валентин Кузьмич пил регулярно и не попадался. Да и в метро его всегда пускали, в отличие от Лешего. Ровно в девять ноль-ноль ежедневно, по субботам включительно, Учитель, как часы, появлялся на пороге некогда знаменитого в Киеве гадюшника — кафе «Хвилинка», что на бывшей ул.Свердлова, ныне Прорезной. Его здесь хорошо знали, «точка» находилась впритык с редакцией, две буфетчицы — Маша и Галя беспрекословно наливали в долг, каждый раз убеждаясь в порядочности Валентина Кузьмича. Два стакана красного портвейна по рублю двенадцать и соевый батончик (один) заменяли ему завтрак. Как он любил эти неспешные утренние минуты, чистые еще, не оскверненные алкашами стойки «Хвилинки», у буфетчиц и уборщицы Нади хорошее настроение, впереди — целый день, обещающий продолжаться так же хорошо, как и начался.

Теперь можно садиться и за работу, время до обеда пройдет быстро, а в перерыв он проводил совещание внештатного актива. К этому мероприятию готовились особо: мыли посуду, нарезали тончайшими ломтиками сальцо и колбаску, чистили селедочку, сервировались лучок, капусточка, прочая зелень, извлекалась из сейфа трехлитровая банка с «самограем». «Пішла, як брехня по селу!» — говорил обычно Кузьмич после первой рюмки. Было известно, что его внештатный актив промышлял исключительно на ниве торговли и общепита в ряде центральных районов — Шевченковском, Радянском, Ленинском, Жовтневом (Печерский обходили десятой дорогой, «там ЦК вже давно лапу наложив» — предупреждал Учитель). Во время рейдов-проверок проводились контрольные закупки, разоблачались любители обвесов, недовложений, разбавлять пиво водой, вскрывались другие нарушения. Работники райпищеторгов и местных магазинов знали всех внештатных авторов в лицо, называли между собой «бандой бритоголовых», предпочитали не связываться, чтобы не попасть в газету, легко откупались. Отсюда — и колбаска, и сальцо, и прочие дефициты из-под прилавка. «Вони у мене на підножному кормі», — говорил Валентин Кузьмич, довольный очередным рейдом своих «бійців невидимого фронту».

Валентин Кузьмич Учитель был едва ли не единственным человеком в редакции, кто в быту изъяснялся «на мові». Хотя газета, как почти все республиканские издания, выходила на украинском, между собой говорили по-русски. Да что в редакции — на киностудии им. Довженко, в оперном театре, других идеологических учреждениях документация велась на украинском, а фильмы и спектакли ставились на русском. Сейчас — все поменялось с точностью наоборот. В быту, например, больше стали говорить по-украински, зато газеты все — русскоязычные, а кинофильмов вообще нет, ни на русском, ни на украинском.

«Обід треба заслужити!» — приговаривал Валентин Кузьмич, позванивая ключами от сейфа. Заслуженная привилегия, в редакции всего два сейфа — у шефа и секретаря партбюро, которым Кузьмич избирался бессменно. В сейфе, как зеницу ока, он хранил четыре вещи: собранные партвзносы в металлической коробке от кинопленки, передающейся по наследству и называвшейся партийной кассой. Банку с самогонкой, если даже оной там и не было, свой партбилет и ставшую уже раритетом потрепанную книжку «Блокнот садовода» (Харків, вид. “Промінь”, 1958 р.), являвшуюся предметом особой гордости Учителя и зависти многих журналистов редакции. Конечно, что сказать, быть парторгом — занятие хлопотное, отнимающее много времени от основной работы. Кому охота, скажите, готовить и проводить бессмысленные собрания, а потом еще сочинять протоколы, писать решения и носить их, а также сдавать партвзносы в райком. Но Кузьмич, как и из всего, чем ему приходилось заниматься, извлекал выгоду. Он часто пользовался партийной кассой, закладывая и перезакладывая деньги, брал и давал в долг, находился при деле, а люди, которым он шел навстречу, не забывали, естественно, его отблагодарить, как принято, налить рюмашку-другую.

Рабочий день начинался, как правило, извлечением из сейфа драгоценного харьковского издания, затем расчехлялась старенькая машинка, на которой Валентин Кузьмич двумя пальцами бойко выстукивал: «з блокнота садовода». Предусмотрительно оставленная закладка указывала на нужный раздел. «Шипшина» — отстучал Учитель. Закладка — первое дело! Свежи в памяти случаи, когда ленились отмечать непечатанное раньше, и в газете выходило дважды одно и тоже. За регулярное ведение рубрики Учителю размечали в секретариате 16 рублей гонорара. Удовлетворив за 20 минут запросы садоводов, Кузьмич долго пялился в окно, размышляя, чем бы еще помочь родной газете.

Здесь как раз нелегкая принесла практиканта Витюшу с журфака. «Приніс?” — нарочито строго, не ответив на робкое «здрасьте», спросил Учитель. — «Приніс”, — Витюша протянул сверток многотиражных вузовских газет. Валентин Кузьмич из этой макулатуры умудрялся составлять раздел «Вісті з партійних організацій» (18 руб. 50 коп.) и «По сторінках багатотиражної преси» (12 руб. 80 коп.). — «Та я не про газети, що не розумієш?» — «Як тут не зрозуміти?» — и Витюша извлек из полиэтиленового пакета с надписью «Аэрофлот», вожделенную бутылку вина. — «То-то, молодець. Давай зараз покуштуємо, що за вино таке…» — можно подумать, Кузьмич не знал и никогда не пил его, да целый шкаф выдудлил, наверное, за свою жизнь!

«Зачéкай, зачéкай! — умышленно делая ударение на втором слоге, он доставал из кармана съеденный наполовину плавленый сырок, заботливо завернутый остатками фольги, — посолонцюємо душу!» Делил по-братски, смерив аккуратно обе половинки: «Ну, Ленін з нами, хай живе і пасеться!»

Все в редакции знали эту привычку Учителя на ходу импровизировать, играть словами, выдумывать перлы типа: «Мерлин Мурло» или «Рабинбранат Кагор». А как он умел переиначивать пословицы! Наш главный, большой любитель употреблять народный фольклор к месту и не к месту, нередко оказывался в глупом положении. Часто бывает: читает на летучке мораль, хочет пристегнуть, подходящую к ситуации пословицу: «Чем дальше в лес», как Кузьмич тут же, машинально: «тем больше палок», — чем сводит на нет весь педагогический эффект. В другой раз шеф: «Как волка не корми…» Учитель: «А у осла — все равно больше». Все хохочут, у шефа хватает ума не сердиться. Понимает: не со зла Кузьмич, такой у него юмор. Говорят, Учитель наш клевым писателем в молодости обещал стать, большие подавал надежды.

Когда я зашел к нему в партотдел, сразу чуть не окочурился, такое амбрэ шарахнуло. «Вы хоть бы форточку открыли, весна на дворе, теплынь…» — «Зимой и летом — одним цветом. Що це? — и сам же ответил, — Жопа, правильно, Сергій. Сідай з нами, вип’єш трохи. Не п’єш в робочий час? — Учитель глянул на часы. — Так до дванадцятої ще десять хвилин (официально рабочий день начинается). Так що поспішай, навались, покупай живопись! Тримай, це чистий стакан, сьогодні з нього ще ніхто не пив… Тільки вчора та позавчора… Слухай, Сергію! Ти не знаєш, у нас сьогодні в редакції є у когось день народження? Ти, правда, працюєш недавно. Думав, може як член профспілки, цікавишся цим питанням. А то ввечорі випить захочеш, а ніякої немає нагоди. А тут — аж зась! — день народження. Нумо вітати! Святе діло, можна сказать. Ти ж у нас Христос, Христенко. Ну а багатотиражки твого рідного заводу у тебе, випадково, немає? Жаль. Доведеться мені, мабуть, передову настукати. На цьому тижні, правда, я вже одну заслав…»

Учитель достал пыльный, залапанный со всех сторон альбом своих вырезок — в нем он подклеивал напечатанные за многие годы передовицы. «Що ж, по конях, навіщо час гаяти даремно, он ще скільки роботи!» — приговаривал Кузьмич листая альбом в поисках аналога. «О, здається, те, що треба: «Весінні турботи села». Тепер ще б цитаткою розжитися з останнього пленуму ЦК КПРС? Вітюша, будь другом, пошукай в підшивці «Правды». Не зручно ж користуватися старою цитатою. Хоч і Брежнєв, да не той, не сучасний…»

У кого рука поднимется Учителю отказать? Эта работа отнимала у Валентина Кузьмича почти час. Но и оценивалась соответственно — «сороковник», 40 рублей, аккурат четвертая часть ставки!

Соревноваться в написании передовых с Кузьмичем мог только мой завотделом, первое перо редакции. И у него был альбом, и он также здорово стучал двумя пальцами на машинке. Но делал все, я бы сказал, тоньше, интеллигентнее. Раз в месяц, по пятницам чаще всего, в редакции устраивались «тараканьи бега» — Кузьмич против моего шефа: кто быстрее сварганит передовицу. Стон возглавлял жюри, мы с Юриком Конти следили за «чистотой эксперимента» — участники находились каждый на своем рабочем месте, разрешалось пользоваться альбомами и подшивкой «Правды». Свисток — вбрасывание! «Кадры — турбота партійна!» — выстукивал Учитель. — «Якість — дзеркало роботи» — отвечал мой заведующий. Через сорок минут обе передовицы поступали в секретариат. Ответсек знал, что журналисты ставят пари, и потом, в конце рабочего дня, накрывают поляну. Но не шибко этому мешал: во-первых, у него на следующую неделю было что ставить в газету, во-вторых, и самого иногда вечером приглашали, а уж какой любитель был выпить на дурняк! После того, как Учителя выгнали, а меня перевели в партотдел, заведующий настоял, чтобы традиция продолжалась. Я, понятно, почти всегда уступал бывшему шефу, проигрывал, выставлял, значит, выпивку, и все были довольны. Так продолжалось года два, после чего мне как-то удалось справиться с передовой раньше. Потом еще раз. Стало ясно, что традиция скоро заглохнет. Так и произошло. Сам Илья Иванович на планерке раздолбон устроил за «тараканьи бега» и их пришлось прикрыть. А жалко, не довелось попользоваться с таким трудом завоеванным умением. Да и эстафету передать некому, прерваться связь времен может запросто.

«Там нічого не лишилося? — безнадежно спрашивал Учитель, зачехляя машинку. — Нема, так нема. Піду здам доробок до секретаріату, спершу підіб’ємо бабки — сорок, дванадцять, шістнадцять — шістдесят вісім виходить! Непогано сьогодні попрацювали». Он сделал грозное лицо и спросил себя нарочито строгим голосом, окая по-русски: «Так что-о-о, так каждый день нельзя? Хо-хо, еханый бабай!» Фирменное «еханый бабай» означало высшую степень удовлетворения.

Вернувшись из секретариата: «Зачéкай-зачéкай! Котра година? Пів на другу? Так зараз позаштатники прийдуть на обід-нараду. Хто там сьогодні у нас по графіку? Ленінський район? Чудово. Бессарабський ринок, ЦУМ, кафе “Варенична” — солідні люди, відомі об’єкти. Вітюша, накривай, голубе, стола…»

Пока Витюша мыл стаканы, подтянулись внештатные автора. Очередную бутылку пустили по кругу, завязали ни к чему не обязывающий разговор в предчувствии дармовой выпивки. Кузьмич, пребывая в хорошем расположении духа, поведал одну из своих бесчисленных историй, из давних времен, когда он работал собкором «Радянської України» по Полтаве. «Якась скотобаза, можеш собі уявити, написала наклепницьку скаргу, мовляв, я в області займаюсь поборами. І відправила, курва, аж в Москву, в ЦК КПРС. Ну ті приїжджають, я їх тиждень кормлю-пою, на рибалку їздимо, на полювання. Словом, нічого таки не знайшли, сидимо у мене в корпункті, підсумки підбиваємо, вони довідку зачитують. Раптом — трах-бах! Відчиняються двері — мужик якийсь у куфайці: “Хто тут Валентин Кузьмич буде?” —- “Чого ви так кричите, — йому, — не бачите, люди сторонні сидять. Ну я буду…” — “Вам від такого-то,” — і двері зубилом відчиняє, другу половину настіж, з помічником закочує бочку вина і два ящики масла. “Та ви що, здуріли зовсім?” — питаю. А він тільки глянув так, двері навіть не закрив, та й поїхали собі. — “Ну а вы что же, а они?” — “Та що-що? Поки все не випили-не попоїли з області не поїхали. Довелось продовжувати термін відрядження».

Таких историй Кузьмич знал миллион. Причем, я убеждался неоднократно, во лжи его уличить невозможно. Вот сколько раз рассказывал, как еще молодым в «Киевской правде» работал, до сих пор область знает, как свою квартиру. И действительно: поехали как-то по грибы, напились, стали блудить, вдруг кого-то осенило: разбудите Валентина, он же в области работал! Тот дремал на заднем сидении, еле дотолкались. «А що за район? А село? Не знаеш? Зупини біля магазина, там люди повинні стояти». Ушел — минут двадцать не было. Приходит — банка самогона, картошечка теплая, в полотенце завернутая. «Та тут знайомого зустрів, повечеряти запрошував, та немає ж коли… Поїхали направо по дорозі…» И так через три села проезжали, Кузьмич всюду знакомых находил, с пустыми руками в автобус не возвращали, когда на трассу выехали, даже жалко стало в Киев ехать.

Была такая газетная акция когда-то: «журналист меняет профессию». Так вот Кузьмич освоил ее досконально. Например, каждое лето он вплотную занимался поступлением в вузы Киева. То есть, о нем слыла молва: может устроить в любой вуз. Слыла особенно в среде сельской, близкой Валентину. И, начиная с мая, редакцию заполняли десятки родителей абитуриентов, выстраивались в очередь. Разговор происходил тет-а-тет, конфиденциально. Как позже стало известно, деньги Учитель собирал со всех. «Ви ж розумієте, там же треба і посидіти, і дать кому-треба, так що грошей не жалійте, потім сторицею окупиться».

Конечно, никаких серьезных знакомых и большого блата у него не было. Разве что два доцента из КПИ и универа, такие же пьяницы. Потом Валентин никому и не пытался помочь, никого не напрягал, спокойно прожигал жизнь до осени. В сентябре начинался второй тур — разъяренные родители приезжали за деньгами и объяснениями. Здесь Учитель действовал по ситуации. Ну, во-первых, были такие, кто вообще не требовал вернуть, а если и делал это, то слишком робко и неумело. Он сразу ставил их на место: «Я своє зробив! Треба було, щоб і чадо твоє щось знало, а не так — на арапа. Такі речі в наш час не проходять. А гроші не повернеш, пропали. Хочеш — до суду звертайся, до прокуратури, там обидва будемо свідчення давати». Кому охота?

Были и другие, с теми Валентин миндальничал, долго водил за нос, устраивал встречи в кабаках с доцентами, обещая «включить в дополнительный список в виде исключения», а затем действовал по обстоятельствам. Бывало, даже возвращал часть денег. Пусть, не обеднеем! И советовал попытаться на следующий год. Наконец, были и третьи, самая малочисленная категория, которые, Учитель это понимал сразу, не отступятся. Перед ними он немедленно извинялся и возвращал деньги. Так или иначе, доход от «поступлений в вузы» оседал немалый, и регулярный, каждый год. Да Учителю много и не надо, рубль есть – берет бутылку, сто рублей – ведро. Главное, чтобы, как он говорил, «не встряти в халепу, як Лєший». А тот как раз ни меры, ни нормы не соблюдал, за что и погорел.

Леший

Подвиги Бори Лещенко давно стали редакционными легендами, их передавали из уст в уста, из поколения в поколение. Например, история, когда в бывшей «Вечерке» на Свердлова, средь бела дня, газету еще не подписали в печать, на глазах у почтенной публики, в кинотеатре «Комсомолец Украины» сеанс закончился, аккурат напротив райотдела милиции, из окна редакции на первом этаже транспортировали тело (190 см, 115 кг живого веса) невменяемого Лешего.

Или как Леший уснул после дежурства в кабинете, в пальто, при полном параде, в полтретьего ночи, ожидая типографскую развозку. Незадолго до того он решил, видимо, немного взбодриться, да так и забылся, закинув ноги на стол, не успев хорошо закрыть бутылку, чудом не захлебнувшись, — вино лилось из кармана плаща в рот, протекло на коврик в кабинете. К тому же Леший еще и блеванул, так что утром картина в дежурке была те еще. «Что ж эти гады меня не подождали?» — выдыхал он тяжелым перегаром, когда пришла уборщица.

Если в Учителе умер писатель, то в Лешем — поэт. Слон-громила, сметавший на своем пути все барьеры, способен не только обматерить любого за пять копеек, но и избить до полусмерти за здорово живешь, имел чуткую и ранимую душу, писал лирические стихи, издавал сборники. Особую же известность принесли песни. Да что, еще и сейчас, у кого осталось т.н. радио-брехунець, можно иногда услышать: «пісні на слова Бориса Лещенка». Самые известные: «Наснились матері вишні», «Голубой прохожий», «Детский праздник», «Песня о журналистах» («Поздравят нас декан наш и доценты»). Уму непостижимо, как такая тонкая, нежная натура, напившись, превращалась в свинью в натуре. Как-то Илья Иванович в порядке эксперимента решил в кабинет к Учителю и Лешему подсадить совершенно непьющего и некурящего, светящегося наивностью и благородством юного Славу Сильвеченко по кличке Монах. Когда он отказался выпить с Лешим за знакомство («Уважаю, но пить не буду»), тот, не долго думая, что есть силы запустил в него чугунной пепельницей. К счастью, не попал — Славик успел убрать голову, пепельница пробила стену и упала на пол в отделе культуры, едва не прибив Королеву. Славик бы в жизни не пошел к шефу жаловаться, а та — бегом. «Это она за то, что я не трахнул ее в свое время», — оправдывался потом Леший.

С бабами у него, понятно, не складывалось. Каждая встречная, сгорая от любви, мыла Лешего и чистила, приводила в порядок, день-другой блаженствуя с ним в постели. Затем Леший напивался, устраивал дебош и вырывался из клетки на свободу. Спрятать спиртное от него было невозможно. Во-первых, в портфеле Леший всегда носил початую бутылку водки, закрытую специально купленной резиновой пробкой за рубль на базаре, такими обычно тыкают пузырьки с лекарством. Во-вторых, Леший умудрялся держать бутылку даже в бачке унитаза и наливать в стаканчик для ополаскивания зубов. Даже если очередная пассия и ворвалась бы в ванную, он спокойно бы почистил водкой зубы или прополоскал горло. В последнем случае надо было выплюнуть, а он выпивал. Все в конторе к этому давно привыкли, и препятствий ему не чинили. Зачем? Бесполезно. Он мог шприцем закачать водку или спирт в пакет от молока, закрасить и спокойно за обедом выпить. Или изобрести «ноу-хау»: мазал гуталином белый хлеб, сушил на батарее, чтобы быстрее вакса впиталась, съедал с чаем — и через десять минут невменяемый, стулья метает в друзей.

Лешего старались обходить десятой дорогой. У меня в армии был такой прапорщик. Так тот хоть знал: выпьет литр-другой и орет благим матом: «Начинается! Вяжите меня, вяжите!» — и замок специальный протягивает. Мы его к трубе в кухне или к той же батарее прищелкнем и идем в кино. А утром он канючит: «Серега, развяжите, я уже тихий… Правда, вчера ничего не было. » И лечили Лешего в диспансерах сколько — ничего не помогает. И торпеду вшивали, и в Павловской кололи — месяц держится, потом все равно до «белочки» доходит, каждый раз быстрее. Как-то сидели с мужиками в Пассаже, пили винцо с утра. Вдруг смотрим — Леший идет с поднятыми руками, а сзади мент с пистолетом. Часов одиннадцать, народу на Крещатике полно. Леший нас увидел, подмигнул, как-то вывернулся и фуражку ментовскую сбил сбоку — раз, скрытым таким движением — не поймешь, что он. И поднимать бросился, менту нацепил, только козырьком назад. Тот так его и ведет. Народ со стульев падает со смеху. Хорошо, отделение рядом, там они и скрылись.

Минут через двадцать Леший выходит. «Что случилось, Борис Иванович?» — «Да все тип-тот, мент вот пристал». — «Почему же с пистолетом?» — «А хрен его знает, принял меня за рецидивиста. А видели, как я шапку ему навыворот? Заходит он в дежурку, докладывает: так и так, товарищ майор, задержан особо опасный преступник, числящийся в розыске! А тот: «Что у тебя с головой? В зеркало посмотри. За тобой что, гонятся? Фуражку поправь! Какой это преступник, это же Леший, известный поэт. А ну спой нам, как в прошлый раз». — «Так я не умею петь!» — «А тогда пел же. Как же ты песни сочиняешь, если не умеешь петь?» Пришлось петь на трезвую голову. Три песни. После «Голубого прохожего», это его любимая, отпустили. Меня тут знают, я у них прохожу, как заслуженный артист. А этот придурок: преступник-преступник. Козлы! Слушай, Серега, ты, я смотрю, парень неплохой, возьми сто грамм, а лучше 150, я тебе историю расскажу, не поверишь. А то горло совсем пересохло. Значит так. Кстати, меня еще из конторы не уволили?» — «Да нет, вроде, Илья Иванович, я слышал, говорил кому-то на планерке, что вы в отпуске». — «Да что ты все «выкаешь»? На «ты» давай, хочешь на брудершафт? Не хочешь? Ну тогда я так выпью, твое здоровье! Нет закусывать не буду. Так слушай, что со мной приключилось. 7 июня дело было. Просыпаюсь я в кустах на «Кукушке» — часов пять утра, холодрыга, похмелюга, трясет всего, грязно, мокро, дождь, наверное, ночью шел, но небольшой, одежда влажная, не очень намокла. А пили мы здесь уже дня три или четыре, переночуем в кустах — и продолжение следует. Пошел по «схованкам» — нет никого. Все поразбредались. Ах вы, суки, думаю, меня бросили. А если бы человек замерз и не проснулся? Июнь все-таки, в Киеве еще не жарко. Пробежался по Петровской аллее туда-сюда — никого, ни машин, ни собак, ни людей. А зусман такой, снова накрапать начало. Вспомнил про часы свои, командирские, в армии в 68-м Гречко лично вручал, командармом тогда еще был. Смотрю, блин, часов нет на руке. Пропил! Заложил у Светки здесь же, на «Кукушке». Хорошо, если у Светки, а если — нет? У Светки забрать можно, выкупить — своя все же баба. А вдруг какому-нибудь урке или алкашу за трешку сбагрил, чтобы пляшку взять? Убей — не помню!

И злой за эти часы, мама родная! Как кинулся, побежал, как молодой, сколько дыхалки хватило, у Чертового моста остановился, еле дух перевел, в себя пришел. Сколько же время? Какой сегодня день? Ничего не знаю, бляха-муха. И что интересно — ни одной машины за все время не проехало ни туда, ни в город. Ладно, думаю, я вас, курвы сраные, все равно обставлю. А сам вперед иду, восстанавливаюсь после бега, в горле совсем сухо, сердце вот-вот лопнет, першит, кашляю, воздух глотаю. По карманам — ни фига: ни денег каких, ни документов, ни ключей, только спичечный коробок и сигарета мятая. А я же лет восемь как не курю. Ну дела! Когда мимо стадиона «Динамо» проходил, мысль шальная: в метро надо, ближайшее — «Крещатик», если ходит — попрошу без билета до вокзала. Там круглосуточный кабак, знакомых можно встретить. И вот веришь ли — ничего не хочу: ни вина, ни водки, даже пива, а как представлю кофе с молоком за одиннадцать копеек, горячее, аж внутри все скукожилось. Никогда не хотелось, а тут — хоть волком вой. Ну, думаю, Леший, совсем допился. Прохожу мимо — бац! Телефон-автомат на углу, напротив сортира, мы его еще «Сказкой», сортир этот, между собой называли. И телефон-то, может знаешь, звонит бесплатно, без двух копеек, не первый год, до сих пор, кстати. Вхожу в телефон и сразу «08» набираю. «П’ять годин двадцять одна хвилина!» Нищак себе, думаю. Это я в часа четыре проснулся, вот почему никого нет. Рано еще. Потом глаза так опустил в будке ненароком: на полу кошель лежит, пухлый такой. Я его схватил — и деру! В сортир забежал, закрылся в кабине, хоть там тоже никого. Раскрываю — он аж рвется от бабок, пересчитал: 417 рублей с мелочью. Ни документов, ни квитанций никаких, ни бумаг — одни бабки, да два талона троллейбусных. Веришь-нет, никогда таких денег в руках не держал. За книжку когда-то аванс 220 получил, сразу, а так — больше ни разу.

Первая мысль: положить кошелек на то место, где нашел, в будку. А голос внутри шепчет: пойди, если ты такой дурак. Другие заберут. Может владельца поискать? Ищи-свищи, кругом ни души. Подождать до утра, может придет? Или ментуре отдать, заявить? Мол, я, такой-то и такой, возвращаясь с «Кукуна» и с бодуна… Совсем, думаю, ты, Леший, ум пропил. Так они тебя в кутузку, а башли поделят между собой. Ходил-ходил вокруг этой будки, еще раз время узнал — и на вокзал! Никакого кофея, сам понимаешь, не заказывал. Взял на грудь свои 150 законных, заработанных, сколько нервов извел, порядочные люди, поди, еще не просыпались. В буфете знакомая торгует, знает, как облупленного, но и та отшатнулась, когда спросил какое сегодня число и день. Оказалось, воскресенье, понял, почему людей никого не было? 7 июня, выходной, торчу, неприкаянный. Хи-хи-хи! Первым делом — в парикмахерскую — постригся, выбрился, на человека стал похож. В буфете курицу заказал, еще сто пятьдесят. Не жизнь — малина! Хоть раз повезло — такие башли надыбал. Постепенно пружина раскручиваться стала, часов в двенадцать до «Кукушки» добрался. Светки нет, Славик стоит. Я ему: покажи, мол, коробку. Они туда все складывают: часы, ручки, даже бывает, зубы золотые, ключи, очки дорогие, портмоне, клипсы бабские. Он мне: бабки есть? Сую ему кучу червонцев, он сразу таким ласковым заделался. Открыл коробку — чего там только нет — и мои часы командирские, и записная книжка — там все телефоны, вся моя жизнь, стихи новые. Когда же я ее заложил за выпивку, — убей не вспомню! Выкупил все за шесть рублей, довольный, сижу обедаю: люля-кебаб, водочка, салатик из помидор. Народ подходить начал, Марк Винтерман: «Гуляем, Леший?» — «Садись, сегодня я угощаю». Он аж зеньки вытаращил. Рассказал я ему, короче, как башли ко мне пришли, как в ментуру хотел сдать, передумал, себе оставил. А он: «Правильно ты, Борис, поступил. Только по закону как положено? Чтоб как пришли они легко к тебе, так же легко и ушли. Тогда греха на тебе не будет». И давай мы с ним гусарить. Всю мою книжку с того телефона вызвонили. По алфавиту пошли: Алле, Алик! Привет! Приезжай срочно на «Кукуню», бухнуть надо! Пол Киева напоили, кто только с нами не гулял. Свободный номер в гостинице «Москва» сняли, у Марика там администраторша знакомая, телок покупали, в кабак водили, зеркало разбили. Представляешь, Серега, пьем-едим, а деньги не кончаются. И это так саднит душу, аж кровоточит вся. Скорей бы, думаешь, а то как повинность какую исполняешь. Веришь, чем дальше, тем меньше удовольствия. Впечатление, будто гранату держишь в руке с оторванной чекой, вот-вот взорвется. Наконец, кончились эти проклятые бабки, я снова свободный человек, без них, скажу тебе, гораздо лучше. Так, значит, говоришь, Папа сказал, будто я в отпуске? Нищак придумал. Надо бы в контору зайти, заявление написать, чтобы прогулы не засчитали. Ну что, Серега, поставь еще соточку мне, и разбежались. Душевный ты все же человек. А сам не хочешь вмазать? Ну смотри. На нет и суда нет. Давай за свободу выпьем. И здоровье, чтоб для этой свободы».

И в этот самый момент к нам подошел не кто иной как Учитель Валентин Кузьмич лично. «Це ж треба, — сказал он вместо «здрасьте», — куди не підеш, вєчно наших сволочей зустрінеш». — «Мы то ладно, — сказал ему Леший, — а вот ты как сюда забрел, тоже в отпуске?» — «Ти, Борю, ходив би частіше на роботу. Це я тобі як завідуючий відділом говорю при живих свідках, он Сергій за свідка виступить. Ти про наше ЧП чув?» — «Какое именно? У вас там они каждый день». — «Так от, вчора Галина Мефодіївна до редактора приходила». — «Какого поркуя?» — «Зошита приносила ще з «Хвилинки», у них там ревізія, на нас на всіх великі гроші висять».

Оказывается, ребята года два, когда еще были в «Вечерке», пили в долг каждый день, а директриса записывала в гроссбух. В виде благодарности Валентин Кузьмич спасал ее от мелких пакостей — нашествия народного контроля, рейдов торгинспекции. Когда же мы от «Вечерки» отпочковались, и Валентин, и Леший, и другие любители винца попить, «Хвилинку» забыли, не с руки стало заезжать, тем более, что рядом с нашей новой редакцией — кафе «Мисливець», редакционные острословы сразу же переименовали его в «Шлях до кума» — газета-то называется «Шлях до комунізму». Нагрянувшая ревизия насчитала Галине Мефодиевне крупную недостачу, вот и пришла она со своим гроссбухом к Илью Ивановичу: скажіть хлопцям або нехай платять, або ж ревізію відправляють…

«Эх, опоздал ты, — сказал Леший, — у меня недавно бабки были. Хватило бы не только долг Галине отдать, но и весь ее гадюшник купить». — “Куди ж ти їх встиг подіти?” — «Куда-куда — пропили!» — «Забубьонна твоя головонька, Лєший, совість треба мати, тут у людей ще трісочки у роті не ночувало, а він уже п’яний. Постав хоч сто грамів». — «Я в отпуске. А сегодня меня Серега Христос угостил». — «Ну хто ж так поступає, Лєший, я тебе скільки просив: ти хоч внески партійні заплати, борг в тебе ще за квітень». — «Я в отпуске, русским языком тебе говорю, выйду — заплачу!» — «Ти бач, Серьожо, які негідні люди, ну хіба так можна, ти хоч би мені 100 грамів узяв…»

От полного разорения меня спас Толя Степаненко, известнейший наш опальный поэт, впоследствии народный депутат. Тогда подвизался в «Укрторгрекламе». «Бойцы, — крикнул Толя с такой силой, что на башне им. Сологуба заглушил куранты. — Я сегодня получил гонорар, гуляют все! И знаете, какой шедевр я им сочинил? Повесят послезавтра на здании центрального гастронома, каждая собака читать будет: «Хто морозиво вживає, — той квітуче виглядає!» — сорок два рубля шестьдесят копеек чистыми! Кто больше! Эй, девушка! — крикнул он посудомойке, — четыре пива нам и бутылку водки. Закуски не надо! Вы сами-то обедали? Нет? Так идите сюда, мы вас пообедаем!»

Я все же прислушался к бою курантов. Два часа, пора на работу.

Как ни относился Илья Иванович душевно к своим однокурсникам, а только Учитель погорел, и тот его выгнал. Случилось это после того, как Лешего забрали в очередной раз в Павловку. Кузьмич как-то сник, расклеился, заметно сдал. И быстрее пьянеть стал, и дольше похмеляться, все меньше времени оставалось на газету. «Порушився процент», — так он мне потом говорил. Да и от жизни отставал все больше. В «Правде», в других газетах ребята шпилили такие на темы партийной жизни — свежатина, с интересными поворотами. А Валентин все по знакомой колодке клеил, из альбома переписывал.

Началась, например, подготовка к выборам. И он в который год со своими навязшими в зубах агитпунктами, куда днем с огнем охотников зайти не найдешь. «Кличе зелений вогник агітпункта» — написал передовую. Редактор ее перечеркнул и написал сверху: «Кличе-кличе, та ніякий дурень до нього не йде!» И на летучке пропесочил. А Кузьмич продолжает по-своему: «Легенький вітерець тріпоче знамена братніх країн… Люди всіх національностей, віросповідань, смаків…» и прочая ахинея. Кончилось это плачевно. Сидим как-то на планерке, Илья Иванович говорит: «Валентин, ты же помнишь, что у нас 19 января?» — «19 січня? (пауза). Звичайно, пам’ятаю — Хрещення». А это — день партконференции городской. На 19-е надо тематический номер подготовить, плюс в текущих в течение недели отчет печатать на всю газету. Работы, короче, непочатый край и вовсе не из-за Крещения, которое тогда не отмечали.

То есть, завалил Кузьмич все дело, шеф ходил в горком, мучился, там не хотели перемен — после конференции, но он своего добился. Меня едва ли не силой посадили на место Учителя. Закрыли глаза даже на то, что был только кандидатом в члены партии. «Пусть пока побудет и.о.» — вынес вердикт первый секретарь.

А в бывшем кабинете Учителя еще долго, обычно под вечер, раздавались звонки: «Алле! Валентин Кузьмич! Тобі цегла треба? Є півмашини!», «Валентин! Ты циплят годовалых брать будешь?» — и все в этом роде. Причем, никто из звонивших не реагировал, что это не телефон Учителя, варнякали в трубку как на автопилоте: «Валентин Кузьмич?» — «Нет». — «Валентин Кузьмич, у мене син поступає, конче необхідна ваша допомога!» Так продолжалось примерно с год.

Вселившись в кабинет партотдела, где стоял густой, ничем не перешибаемый перегар, мы с новым моим замом Виталиком Бегуном, парнем из многотиражки, дали зарок: никогда не пить в кабинете. И держали его долго, пока сами не заматерели, вошли в обойму, могли себе после планерки позволить соточку коньяку с кофе, а потом под настроение еще и повторить.

А что же Учитель В.К.? После газеты, разобидевшись на Илью Ивановича, ушел на телевидение и одно время вел популярную передачу «Телегачок». Как-то встретил его в ночном трамвае, они с друзьями пили самогон из бумажных стаканчиков, угощали пассажиров. Я ехал с дежурства, устал жутко. Обнялись, как водится, расцеловались. «Вы-то как, Валентин Кузьмич?» — «І щуку кинули у річку. Послухай, приїжджаємо по одному листу в один район однієї області. Для тебе це неважливо, правда, в яку саме область? Даю читати голові райвиконкому скаргу на нього, так він ще й комизиться. Я йому: дорогесенький, так ніхто не робить. Зараз будемо критику знімать, своїм хлопцям: ставте освітлення! Тільки після цього одумався. А так хотів, мабуть, на вороних проскочить, ніякої уваги знімальній групі українського телебачення. Ти бач, яке мурло!»

Со временем он рационализировал дело, сколотил подпольную телегруппу, снимал критические сюжеты, разоблачительные про местных начальников, погрязших в воровстве. Потом им демонстрировал один на один. «Ви тут прогляньте, я в коридорі покурю, папери всі залишаю, он ящики стола відчинені» — имелось ввиду, что человек, увидивший себя на экране, положит в стол конверт с деньгами. Валентин Кузьмич не стеснялся пересчитывать, и если видел, что мало, тихим своим напевным голосочком увещевал: «Я бачу, шановний, ви не досить уважно проглянули цей матеріал…»

Светило Учителю десять лет. Да грянула перестройка, гласность, все такое, и он благополучно соскочил. Более того, на этой волне некие неформалы даже попытались провести Кузьмича в народные депутаты СССР нового созыва. Выдвигали, но проиграл в упорной борьбе хирургу Амосову. Хоть конкуренцию составили достойную, да что поделать, мировое светило, сколько операций, сердце на ладони и все прочее. Кого же тогда избирать, если не такого уникального ученого? А жаль, свой человек бы в Кремле, хоть и недолго, а позаседал. Последний раз видел Валентина в МИДе, в гардеробе пальто выдавал. Я очень спешил, не было времени поговорить как следует. «А я тут тимчасово, — как бы даже стесняясь сказал он. — Сезонником, до літа, скільки тієї зими лишилося. »

4. Миша Коган – враг народа!

Такой жары не помнили старожилы. Бездомные собаки со всего микрорайона, включая Андреевский спуск и Владимирскую горку, понуро брели к зданию горкома партии, и еще дальше, мимо цветочной клумбы, на угол Десятинной, где целый день стояла тень. Собаки лежали плашмя, без движения, тяжело хекая, высовывая красные длинные языки, похожие на расшнурованные кожаные туфли. В самом здании горкома приятно находиться, прохладно. Здесь, кстати, всегда свежо, особенно зимой, да еще со стороны, которая выходит на Днепр. Если ветер дует в ваши окна, хронический бронхит обеспечен. Уместные воспоминания в такой солнцепек. Но не будешь же ты целый день торчать в горкоме. Хотя не поверите, там тоже жарко. Не так, как на улице, но все же. Девочки из общего отдела, при ксероксе, все босяком, в маечках и юбках средней длинны. Стараются долго не сидеть в кожаных креслах, чтобы после не оставлять влажных пятен, не очень, знаете, эстетично и гигиенично. Босоножки надевают только когда выходят из комнаты, «на люди». Все разговоры вокруг бассейнов, озер, моря и речек. Из окон видны Днепр, тучи людей на пляже. Бесконечные походы к холодильнику, там у каждой своя бутылочка. Удивляются, что холодильник почти не морозит. Мужики в теннисках, без галстуков (разрешил второй секретарь), в легких брючатах и штиблетах — горкомовская униформа. Как всегда, носятся по кабинетам и коридорам с бумагами, взмыленные. Работа есть работа.

У фонтана на площади, куда я спустился, чтобы сесть на конечной остановке в троллейбус, часы на башне показывали: «14 июля 1979 года, плюс 38». По дну фонтана, задрав платья и брюки, бродили люди. Кто-то даже умывался этой водой. На парапете ни одного свободного места, в тени тоже. Во бездельников сколько! Пот лил с меня градом, я стал под деревом, чтоб хоть немножко обсохнуть. Брюки прилипли к телу, по голубой тенниске шли темные разводы. В воздухе стоял крепкий запах пота. Холодный душ казался раем небесным. Молодые девки в супермини сидели, закинув ногу на ногу так высоко, что кружилась голова. Почти все курили. Вот этого я понять не могу. Как в такую жару можно смолить сигарету! Да ваши организмы, девушки, впору в книгу Гиннеса заносить! В троллейбусе, как в душегубке, пока доехал, думал, кончусь. Сидения все мокрые от чужого пота, побрезговал садиться.

В конторе дикая духота. До начала рабочего дня еще полчаса, я успел в туалете облиться водой из-под крана. Разделся до трусов, дверь призакрыл, воду долго спускал. Ни фига, все равно лилась летняя. Сколько не жди, холодной не становится. Трубы, стало быть, прогрелись насквозь, не холодят. Но все равно, знаете, неплохо. Лицо не стал вытирать, пусть высыхает.

В коридоре услышал, как звонят телефоны. Непрерывной трелью, во всех кабинетах. Как вошел к себе в отдел — две смежные комнаты, три аппарата, все и трещали по-разному. Я схватил первую попавшуюся трубку:

— Але! Кто сыграл? «Кайрат»-«Динамо»? Откуда я знаю. Позвоните в отдел спорта. Никто не отвечает? Через полчаса звоните, у нас рабочий день с двенадцати. До свидания.

Я прошел в свою клетушку. И здесь звонили.

— Але! «Кайрат»-«Динамо»? Это отдел партийно-политической работы, звоните в отдел спорта после двенадцати.

И только повесил, опять звонок:

— Извините, не скажете, вот в вашей газете сегодня написано, что киевляне сыграли в Алма-Ате 0:0, но ведь было сообщение, что матч перенесен с 13-го на 14-е. Что, действительно уже сыграли вничью?

Сиреной задребезжал редакторский «матюгальник»: шеф!

У шефа в кабинете — человек десять народу, все, кто пришел на работу пораньше. Сам Илья Иванович кричал в вертушку:

— Ищем сейчас Когана! Вы знаете, это наш самый опытный журналист, в прессе с 1949 года. Он обычно рано приходит, но сегодня задержался. Может, в госкомспорт зашел до работы? Как только появится, я вам сразу сообщу.

— Никто не знает, вчера «Кайрат» и «Динамо» играли? И какой счет?

Опять затиликала цэковская вертушка. В отличие от других телефонов она звонит так: раз-два (пауза), раз-два (пауза). У «сотки» — трехзначные номера, начиная со Щербицкого (001), мелодичный протяжный непрерывный звонок. Его еще инфарктным называют.

Шеф выглядел неважно.

— Ну откуда же я знаю, может, играл дубль! Разберемся и вам сразу позвоню!

У Ильи Ивановича в кабинете можно находиться долго. Во всю трудится бакинский кондиционер, нагоняя холодный воздух. Я на всякий случай поплотнее за собой дверь прикрыл, чтобы прохлада в коридор не уплывала. Классная штуку кондиционер! Две минуты посидел — высох, пота, как не бывало. Можно еще на пару стульев передвинуться к нему, пусть освежает на дурняк. Пока Илья Иванович по телефону объяснялся, мой заведующий — чего в такую жару не происходит — пришел на работу раньше, чем обычно, наверное, впервые за всю жизнь, объяснил мне ситуацию. Миша Коган (для меня Михаил Аронович, фронтовик, зав.отделом информации и спорта, зам.секретаря партбюро) загнал в номер результаты очередного тура чемпионата СССР по футболу. После двухколонкового своего отчета и турнирной таблицы шла подверстка: «Когда верстался номер: вчера состоялись очередные матчи. Вот их результаты», — перечислялось, кто, с кем и как сыграл, в том числе последним шел матч «Кайрат»-«Динамо» (Киев) — 0:0.

Надо же, минут десять уже сидим, прохладно, хорошо, но шеф все никак от телефона оторваться не может. И все, знаете, по одному вопросу: играло ли вчера «Динамо»? Все, входившие в кабинет, пожимали плечами в недоумении: раз в газете написано, значит играло. Вот она, сила печатного слова! Не мог же Миша Коган, солидный человек, не пацан, такой ляп запустить, никогда за ним не водилось. Странно, что на работе нет до сих пор, всегда ведь пораньше приходит, даже бреется в кабинете, можно сказать, живет в конторе, сам засылает с утра пораньше свежую хронику. Да, дела!

Явилась Королева, ее называют королевой, она вчера дежурила по номеру, зав.отделом культуры. Пока шеф отгавкивался в очередной раз, Люда рассказала, что ей-то футбол ваш до фени, Миша результаты загнал в типографию, потом, часов в девять вечера, когда номер сдавался, в корректуру поправки диктовал. «Он еще мне хотел их передать, но я ему говорю: Мишенька, передай, пожалуйста, в корректуру, я ведь ничего в этом вашем футболе не петраю, там девочки внесут…»

Позвонила секретарь горкома по идеологии. Она, как и Люда наша, в футболе «не петрала». Но приказала доложить ей через десять минут. Первому уже звонили из ЦК, из приемной Щербицкого. Ситуация нешуточная. Болельщиком номер один был лично ВэВэ, за ним тянулись остальные члены политбюро. Хорошим тоном считалось снять голову за футбол.

— Да где же твой гребаный Миша? Рабочий день ведь уже начался, а его нет. Домой звонили?

Шеф начинал «заводиться».

— Звонили, Илья Иванович, — секретарша покрылась красными пятнами, не в состоянии мат переносить. Хоть муж у нее из работяг, в карман за словом не лез, мог так покрыть… «Выехал, говорят, час назад на работу».

— Вот, тра-та-та-та! — вся дисциплина! Рабочий день, — тра-та-та! Днем с огнем, тра-та-та! ничего не сыщешь. И парторг — тра-та! и профсоюз — тра-та-та! Спят, тра-та! — на ходу! Тра-та! никому ни хрена не надо! Тра-та-та-та! Вместо того… Тра-та-та! В газете черте что потом, тра-та-та-та-та-та-та-та-та — выходит!

— Слушаю. — В полной тишине поднимается Илья Иванович с кресла. — Добрый день, Иван Зиновьевич! — Мать честная, секретарь ЦК партии по идеологии Маленчук позвонил. — Я понимаю, Иван Зиновьевич. Мы как раз разбираемся… Иван Зиновьевич, разрешите вам позвонить через пятнадцать минут… Понял, Иван Зиновьевич… Понял, Иван Зиновьевич… До свидания, Иван Зиновьевич… Вот так, сам Маленчук. Первый раз за все время позвонил… Что делать?

На шефа жалко смотреть. Лучше бы он благим матом орал. Сник весь, сдулся, опустился в кресло, руки сложил на столе, умирать небось собрался. А мы? Тишина жуткая. Ну где же этот Михаил Аронович ходит, черт побери. Ну, действительно, ведь полпервого дня! Шеф прав: развинтились, совсем рассупонились.

— Что же могло случиться? — спросил я сидевшего рядом Галстука.

— Ничего не пойму, наверное, вчера не играли, а мы уже счет сообщили.

— Щербицкий интересуется, неприятности могут быть.

— Что ж, редактора снимут?

— Снять, — может и не снимут, но тюльки получит, репутация уже будет не та, придираться начнут ко всякой ерунде. Желающих на теплое местечко появиться немало. Будут ошибки караулить.

Наша газета выходила чуть больше года, у нее не было своей истории ляпов, как у других, потому каждый воспринимался как ЧП. Кто в газете работал, знает: одна неприятность никогда не ходит, ошибки лезут скопом, одна впереди другой. В апреле у нас случилась неприятность: пошли ляпы. Сперва мелкие, корректорские, не влияющие на содержание — буква там пропущена, или описка досадная. Потом в материале заведующего, в еженедельной публицистической колонке вместо Эркюль Пуаро напечатали Пауро. Агата Кристи как раз тогда шумела, сколько звонков в редакцию неприятных: что же вы, ребята, книг не читаете? Дальше — больше. На последней странице, в самом низу, где мелко набранные строчки, — кто учредитель, чья газета, какой тираж, где напечатана и т.д. Эти строчки обычно набираются и вычитываются корректором два раза в год, их никто не трогает, ни верстальщики, ни корректура в них «не лазят». Когда же при печати через месяцев шесть они начинают стираться, буквы западают, оттиск получается некачественный, их перебирают заново, меняют, и верстальщики специально метят корректорам жирным красным карандашом, чтобы вычитали свежий набор. Я подробно объясняю технологию газеты «горячего металла», потому что ничего подобного давно нет — компьютерный набор, пленки, цветоделение. И верстальный цех давно закрыт, и линотипы в музеях стоят. Но тогда было так.

То ли, когда меняли, корректора забыли прочитать, то ли что-то еще, но целую неделю у нас выходила строчка «газета Киевского городского комитета коммунистической партии Украины», где слово «коммунистической» набрано с маленькой буквы. Это было не только политическим ляпом, но и считалось по тем временам вопиющей безграмотностью. «Низ» газеты никто не перечитывал, не знали, что его перебирали, ошибка благополучно тиражировалась каждый день. И если бы проезжий отпускник из ЦК КПСС, отдыхавший где-то под Киевом, не купил бы случайно нашу газету и не позвонил в отдел партийно-политической работы, и полушутя упрекнул в незнании основ партийной грамматики, возможно, мы бы и дальше так выходили. Еще хотел его послать куда подальше, звонит в разгар рабочего дня, отрывает от срочных дел, я как раз лепил очередной отчет с пленума райкома партии, трубка привычно лежала рядом, на столе. Я всегда так делал: набирал «ноль» и клал рядом трубку, будто разговариваем, звучали короткие гудки «занято», из-за стрекота машинки их не было слышно, они мне не мешали, зато дозвониться никто посторонний не мог. Закончив отчет, я положил трубку на рычаг, когда раздался тот звонок. Не веря глазам своим, беру нашу газету, переворачиваю на последнюю страницу: точно, «коммунистической» — с маленькой! Надо докладывать шефу. Сразу — собрание, столько крику было. Главный позвонил в горком партии, хорошо, там дальше инструктора орготдела не пошло.

Но худшее нас ожидало впереди. На той же неделе, в субботу, в день городского слета бригад, передовиков и ударников коммунистического труда во дворце культуры «Украина», газета вышла без подписи редактора. Все там было — и моя передовая «По-ударному, по-комуністичному!», и приличествующий такому моменту снимок бригады комтруда в исполнении, конечно же, Петра Чеки. Заменивший меня в промотделе Галстук лично проверил, чтобы на карточке не было покойников. И статья секретаря горкома, и интервью с городским профбоссом, и выступление Героя Соцтруда, и клятва-посвящение молодого рабочего. Не номер — песня! Я лично сто экземпляров газеты, еще тепленьких, доставил во дворец культуры, разложил на спинках кресел, каждый мог полюбоваться.

Как в типографии умудрились снять строчку с подписью редактора — самую главную в газете, помещаемую на последней странице, в конце номера, под четырехпунктовой рантовой линейкой: «Редактор Ілля Мельник». Первая строчка — лозунг «Пролетарі всіх країн, єднайтеся» и последняя — святая святых в газете, ритуальные вещи. Недаром ходила легенда в журналистских кругах: если газета вышла без редактора, значит он сам себя с работы убрал. Если без «Пролетарів…» — снимали заместителя. За этими двумя строчками следили все — от верстальщика и выпускающего до дежурного, свежеголового и самого шефа. Скрыть ошибку невозможно, она видна всякому, кто взял газету. Даже люди, далекие от журналистики, понимали, что такая ошибка может иметь самые последствия. Надо ли говорить, в каком настроении я застал шефа в «Украине», как мы собрали и спрятали в каком-то служебном предбаннике принесенные мной газеты, как он переживал: что скажет первый горком, какое решение примет? Вполне возможно, он уже и не редактор. «Но если останусь, всем в конторе яйца вырву! И в типографии. Как же такое могло произойти, я ведь домой уехал в полдесятого, все стояло нормально?»

Слет прошел удачно, присутствовали два завотделами из ЦК партии, в комнате президиума накрыли стол: кофе, бутерброды с икрой, явку районы обеспечили, зал ломился, в фойе продавали дефициты — конфеты в коробках, растворимый кофе, перекидные календари — цветы и собаки. Народ с благодарностью расхватывал. Уличив момент, шеф, сидевший в президиуме, как кандидат в члены бюро горкома, за кофе рассказал первому о ляпе. Тот пребывал в благодушном настроении, уже ходили слухи, что он уезжает послом СССР в одну из братских соцстран — почетная ссылка, неплохой, собственно, уход. Не до Ильи Ивановича и его глупостей. Только рукой махнул:

— Илья, иди ты знаешь куда! Кому нужна твоя газета, кто ее читает?

Фух, кажется, пронесло. Илья Иванович и сам не верил: даже выговор не объявят? На бюро не рассмотрят? Редкая везуха. Он только руками развел, когда увидел меня в коридоре, не верил, бедный, что проехали, проскочили на дурняк, легким испугом отделались. А ведь при желании запросто снять могли бы!

Илья Иванович знал массу всяких историй, связанных с крупными политическими ошибками и ляпами, когда освобождали редакторов и гнали в шею. За почти двадцать лет редакторской службы таких историй набралось немало. Встречались и мелочи типа: «Вчера в Больном Кремлевском дворце…» или в слове «Брежнев» вместо второго «е» выходило «с». тогда все зависело от горкома, от отношения к тебе секретарей, аппарата, количества друзей и недругов, от того, как ты стоял. Могли простить, не заметить, ограничиться устной беседой. А могли и на бюро вытащить, справками-обзорами замучить, затаскать по инстанциям.

Встречались — правда, довольно редко — крупные политические ляпы, за которые рубили голову без долгих разговоров и разбирательств. Такие истории передавались от поколения в поколение. Например, ошибка в передовой комсомольской газете об усиливающейся борьбе коммунизма с социализмом или национал-социализме как одной из стадий развития коммунизма. Или уж совсем провокационный стих читателя из Канады на украинском языке, опубликованный в русскоязычной газете – органе ЦК компартии. Содержание стиха было ура-патриотичным, в духе идей социалистического и пролетарского интернационализма. Но вот если кто догадается прочесть по первым буквам, получился акростих с призывом: «На москалів, ляхів і юд точіть сокири там і тут». Надо ли говорить, какой бушевал скандал, сколько голов полетело. Я потом встречал многих, так или иначе причастных к этой истории, у всех тень пробегала по лицу, когда вспоминали, и это через столько лет! Массу народа изгнали из редакции, некоторых с «с волчьим билетом», долго не могли устроиться.

Мне тоже довелось стать героем одного ляпа, еще на заводе. Когда доверили первый раз подписывать многотиражку, редактор заболел, у нас вышла большая, на всю страницу статья «Вибоїни на шляху виробничого навчання» — изложение ежегодной справки отдела технического обучения завода за подписью его начальника. Вот только в слове «вибоїни», набранного большими буквами, из кассы «ручного» шрифта верстальщики букву «ї» поставили третьей. Так и вышло. Зато подпись под газетой, пусть и т.в.о. (тимчасово виконуючий обов’язки) была моя. Весь завод ползал на карачках. Хорошо, выгонять некуда, дальше многотиражки не посылали.

Существовала практика: за серьезные провинности журналистов городских газет ссылали в заводы, в многотиражки, на перевоспитание. Редко кто выдерживал удары судьбы, возвращался в «большую» журналистику. В основном, спивались, смирялись, оседали до пенсии, довольствовались тем, что переписывали языком газетных штампов заводские приказы. Каждая такая ссылка долго обсасывалась в кругу журналистов и полиграфистов, типографских работников. У них существовала своя шкала, особый ранг журналистов. Больше всего здесь не любили позеров, выскочек, кому все давалось легко, их называли попрыгунчиками-везунчиками, и когда кто-нибудь из таких «мэтров» попадал на исправление в завод, спуску не давали, отыгрывались за все годы.

Может, это объяснялось характером работы верстальщиков, линотипистов, всегда перемазанных типографской краской, дышащих свинцом, ковыряющихся в допотопной газетной технологии, по сто раз переделывающих одно и то же, по десять-двенадцать часов на ногах. Когда первый раз попал в цех, еще студентом, меня стошнило. Года два боролся с собой, пока не привык к свинцовой пыли, к непростому народу в типографии. Казалось, каждый хочет тебя унизить, на самом же деле — присматривались: что ты за человек. И пусть поначалу ничего у тебя не получается, но старается человек, хочет разобраться, научиться, не отлынивает — обязательно примут. Не надо только задаваться, показывать им, что ты с высшим образованием, журналист-писатель, выше твоего достоинства по цеху носиться туда-сюда, стараться освоить все — и клише мерять и рубить, и гранку с линотипа, горячую, выхватить, поднести, да еще и тиснуть по дороге, чтобы учет не нарушать. А иногда в обед и бутылку выставить, или после работы, разговор поддержать, сигаретой угостить. Это ценилось в их кругу, таких уважали, если подшучивали или подкалывали, то по-свойски, не обидно.

И как тяжело приходилось тому, кого они не принимали! Происходило это сразу и навсегда. Напрочь отметалось чрезмерное сюсюканье и заискивание, например, если бутылку приносишь на каждую верстку. Рабочие чувствовали: подлизывается, не от чистого сердца, хочет что-то выгадать, вот и берет бутылку. Относились с пренебрежением, как у нас в заводе, когда молодой ударник и активист Микола Барвінок, чей портрет висел на аллее славы на пл. Ленинского комсомола, таскал в соседний цех свои детали. При этом он приплачивал рублей по пять, чтобы они его брак исправляли. Самому Миколе некогда, он на расхват — то одно мероприятие, то другое, то в городе, то в районе, и всегда он выступает от имени молодых рабочих, заверяет, в президиумах сидит. Как-то я спросил в курилке знакомого рабочего с того цеха: «Ну как, заходит к вам Микола?» — «Да уже всю свою Ленинскую премию к нам в цех переносил» — Барвінок как раз стал лауреатом премии ленинского комсомола.

Наждак

В типографии был свой Барвінок. Редкий выпуск «Вечерки» обходился без его репортажа или заметки. Писал скоро, на лету, старался обходиться при этом без штампов, разглядеть в материале что-то свое, чего никто не видит. Гнал он всегда в номер, его рубрика «Гість Києва» стала фирменной. Каждый день в город кто-то приезжал, и Валера, схватив редакционную машину (немыслимая по тем временам льгота!), мчался в Борисполь или на вокзал, чтобы оттуда продиктовать свои сто строк, на оставленное специально под него место. Через полгода Наждака знал весь Киев, многие считали за честь поздороваться за руку, переброситься двумя-тремя словами. Стал козырным, заматерел, «вилюднів», как говорили в редакции. Носил галстуки пестрые, свитера с косыночкой, штиблеты из тонкой кожи. Не только властитель дум, но и законодатель мод.

В цех он наведывался редко, да и то налетами, на бегу, как правило, едва успевая вычитать свой материал с пылу с жару, дежурить его не ставили, как же, такие люди нужны на этаже, без их писанины — газета не газета. Надо сказать, писатель из Валеры был слабенький. Он брал другим — оперативностью, нахрапистостью, бойкостью стиля. Мог интервью у кого угодно и где угодно застолбить, иногда диктовал с милицейской рации, упросив знакомое начальство. Конечно же, ни глубины, ни продуманной композиции в его материалах не надо искать. Да и какая глубина на летном поле, или, когда герой совершает проход из одного цеха в другой, в гостиничном номере приводит себя в порядок. С другой стороны и «Вечерка» без первостраничной колонки, подписанной «Валерий Наждаченко» и фото гостя Киева, — не «Вечерка». Валера завел себе альбом — дорогой, с бархатным тиснением, шелковой закладкой, приобрел специальную ручку с «золотым» пером. Каждый, у кого он брал интервью, писал свои пожелания Наждаку, оставлял автограф. Сюда же вклеивалась фотография Валеры с гостем Киева. Альбом пополнялся с каждым днем, слава Валеры Наждака достигла апогея. Кого там только не было — космонавты, Муслим Магомаев, мэр Москвы и Ленинграда, Эдита Пьеха и т.д., и т.п.

У нас, как известно, не любят слишком удачливых, эдаких везунчиков с самого детства, которым все достается легко и запросто. Валера не учел, ему казалось — он всеобщий любимец, баловень судьбы, взял бога за бороду, так всегда было и будет вечно. Он обрел популярность, его приглашали на телевидение, уже не расставался с радийным магнитофоном «Репортер», свои интервью записывал на кассету, из аэропорта отправлял ее машиной на радио, там в темпе вальса расшифровывали для последних известий. Его приглашали в президиумы, жюри конкурсов, фестивали, на встречи в музеях, он даже судил КВН и один раз ввел мяч в игру на стадионе «Динамо», открыв первенство среди глухонемых команд. Наждак, происходи это в наше время, запросто стал бы депутатом, бизнесменом или даже Мишей Поплавским, если бы вовремя остановился.

Сначала заело шефа: «Что ты во все дырки затычкой лезешь, высовываешься где надо и не надо!» — ворчал Илья Иванович. Но реально сделать ничего не мог — раскрученное колесо вращалось по инерции. Газета не мыслилась без колонки Наждака, как не упирайся. А он, гнида, достал в МИДе список, кто когда приезжает в Киев, на полгода вперед. Потом кто—то из горкома, кому Валера, видимо, наступил на хвост, позвонил Илье Ивановичу: «Ну что ты его суешь всюду? Другого у тебя нет, что ли? Это хамло совсем обнаглело!»

В той жизни существовали механизмы сдерживания, пресечения похождений таких вот выскочек. Каждый должен знать свое место, свой предел. И не лезть, куда не просят. Не по рангу. «Ну что ты зарываешься, Валера, не отрывайся от коллектива!» — говорили ему. Способности Наждака позволили ему «выстрелить», выделиться из общей серой массы, он уже одной ногой стоял в другом круге, — где пайки, льготы, билетики бесплатные, по телеку крутят, люди узнают, приветствуют и т.д. Но система действовала четко, безжалостно выбрасывала таких выскочек, несмотря ни на какие их заслуги и подвиги, — не просто возвращали назад, ставили на прежнее место — погружали на самое дно, на глубину, откуда выплыть невозможно.

Формально Валера «погорел» на бабе. Уже давно — все в конторе это знали, он встречался с Валькой Тимаковой, первой редакционной красавицей, дочкой замминистра энергетики. Тогда замминистры были не чета нынешним — оклад, машина, квартира на Суворова, главное — должность давалась до пенсии. Пока вперед ногами из кабинета не выносят — пока ты и замминистра. Валера был женат, дочке три года. Один раз в неделю они с Валентиной исчезали на полдня, все в редакции это замечали, ходили разговоры, но ничего конкретного, на работе ведут себя тихо, конспирируются. Была новогодняя вечеринка, уже начались танцы, они уединились, никто внимания не обратил — подвыпили, дым столбом, разбились на группки, допивали в кабинетах. А на следующий день Валентина принесла шефу заявление, что Валера пытался ее изнасиловать. В доказательство приводила следы царапин на руках и ногах, синяк на шее.

На том этапе все можно было погасить, не выносить, не докладывать, уладить миром. Илья Иванович, человек опытный, всегда так поступал, не раз и не два он заготавливал приказы, зачитывал их перед коллективом, но никогда не вывешивал в коридоре, не приобщал в личные дела, копии в горком партии не посылал. Все и ограничивалось выпусканием пара. Здесь же он среагировал мгновенно, доложил в горком. Представляете, какая возникла бодяга! Собрание, правда, не проводили, допросов не учиняли. Позже узнали, будто Валентины батя приезжал к шефу, хотели возбуждать уголовное дело, Валере даже срок «светил». Ходили они оба, как побитые, жалко смотреть, ни с кем не разговаривали. Впервые за год «Вечерка» вышла без «фирменного» гостя». За новогодними праздниками многое стерлось, улеглось. По этому вопросу, как потом доложил коллективу Илья Иванович, заседал секретариат горкома партии, приняли решение перевести спецкора городской газеты Валерия Наждаченко в многотиражку «Ленінська кузня» одноименного завода. «Мы все на виду. Надо всегда об этом помнить, — заключил Илья Иванович. — Нанесен урон репутации киевских журналистов, не говоря уже о нашей газете».

Урон-то, конечно, нанесен. Непонятно только, зачем Валере ее насиловать было, если они столько времени жили в открытую, им Юрка Кантимиров ключи от своей хазы давал, еще и на машине отвозил. А Валька не смогла больше в конторе работать, ее батя в аспирантуру факультета журналистики определил. Так что будет кому теперь студентов обучать. И рубрика ежедневная в «Вечерке» загнулась. Ее сначала Светке Полуниной отдали, она несколько раз выступила, но медлительная, не может в номер гнать, ей бы в журнале работать, где смотрят не на часы, а на календарь, полистывая, сколько дней осталось до зарплаты и потом уже до сдачи номера. А в ежедневной газете думать некогда — раз два и в номер!

Свидетелем всех вышеописанных событий я не был, работал в заводе, но потом уже, когда «Вечерка» разделилась на две газеты, и Илья Иванович забрал на Артема, 24, как говорили, лучших, за собой увел, мне во всех подробностях эту историю Вовка Стон и Галстук любили рассказывать, когда подвыпьют. А я им — про то, как Наждак оказался в нашей типографии, работая в многотиражке, мы в один день с «Ленкузней» верстались.

Когда Валера Наждак впервые пришел в цех, стало сразу как-то тихо и темно. Здесь никогда тихо не бывает — лязг, грохот, шум машин, визг резательного аппарата, точилок, марзан кто-то выбросит в ящик, громкие крики — если тихо говорить будешь, никто не услышит. И так весь день. Так вот, когда в дверях показался Валера, все прекратили работу, уставились. Он тоже хорош: не поздоровался ни с кем, опустив голову, прошел к дверям начальника. Это была первая и решающая ошибка — на фига тебе начальник, ты с рабочими сначала перекинься двумя-тремя словами, шуткой какой. А что начальник? Тебе ж с ним не работать. Напрасно, конечно, напялил почти что выходной костюмчик, галстучек, белая рубашечка с манжетами. Только руки в первый раз на таллер — манжеты в темных разводах.

— Пойдите к умывальнику, Валерий Иванович, — там щеточка есть, мы все ей пользуемся, когда манжеты запачкаем!

Дружный хохот. А оно ведь дело известное — как поначалу не сложиться, так дальше и будет. Вот Валера стоит перед умывальником, щеточкой грязь стирает, да только размазывает, как в армии, накололи тебя, простофилю. Кто же в типографии белую сорочку носит? А из цеха по одному бегают смотреть, как он зачищает. Ну посмеяться бы со всеми, от сердца б отлегло, с кем не бывает, приняли, глядишь, наладилось бы. Ан нет, голосом таким, не терпящим возражений:

— Где линейка между материалами? Почему не поставили?

А Надя, верстальщица, главная заводила, кротким таким голоском:

— А какую, Валерий Иванович, может двухпунктовую?

Все затихли, вроде бы каждый свою работу выполняет, а прислушиваются, каждое слово пропустить бояться.

— Нет, будьте мне так любезны, потоньше, однопунктовую, думаю, хорошо будет.

Цех покотом, лежит. Недоросли из техникума знают: нет однопунктовых, в печатном деле нумерация с двух пунктов начинается, два, четыре, шесть — только четные. Откуда ж Валере-то знать, он оканчивал журналистику, полиграфию не изучал.

Закончилось все классически, можно сказать. Приносят готовую полосу «на посмотрение». Валера, боясь испачкать уже давно черные рукава, держит полосу на вытянутых руках: «Что это, вы мне оттиск приносите, — дайте настоящий, отлитый…» Те переглянулись, зовут Алика Николаева с офсетного цеха, здоровый такой, болванки чугунные таскает всю жизнь. Тот выбрал отлив уже отработанный, еле до лифта донес, потом из-за угла, напрягшись, выходит, несет на вытянутых руках: «Вы просили отлив?», — легко так протягивает, Валера у него хотел взять, да тяжелая какая, себе на ногу как грохнет — двойной перелом. Такие, блин, шутники…

Валера потом спился. Как-то быстро, за год сгорел. Приходил его тесть к шефу, тогда уже на Артема, 24, перебрались, упрашивал взять в новую газету. Да кто ж его теперь возьмет, если он трезвым никогда не бывает. Квасит с утра до вечера да вдобавок одно чернило. Пропил себя. В обносках ходит, оборванный, неприкаянный. С женой развелся, вернее, выгнала его на фиг, квартиру разменяли, сейчас однокомнатная в районе отрадненского рынка. А в самом ведь центре жил, в престижном доме, на Свердлова, где магазин «Ряжанка». Огромная трехкомнатная казарма, с холлом, в котором и пять человек запросто размещались.

Сшибает рубли и трешки на комбинате печати и в типографии. В той самой, где к нему давно привыкли, где он свой в доску, за эти годы на глазах у всех тут произошло его превращение из вальяжного франта на затрапезного многотиражника и пьяницу мелкого пошиба, профукавшего и свою карьеру. И давно ушел, проданный за полбанки у оперного гастронома, тисненный бархатом альбом красного цвета и васильковой шелковой закладкой с автографами космонавтов, певцов, футболистов, дипломатов и других знаменитостей, заснятых вместе с ним, кое-где даже в обнимку. А вскоре и сам исчез, не стало видно ни возле оперного гастронома, ни на хоккее, куда он еще захаживал по старой памяти, ни в типографии на Ленина. Рассказывали, вахтеры и пропуск у него отобрали, чтоб не ходил зря полтинники на опохмелку просить у рабочего класса. Ведь с «Ленкузні» его окончательно турнули еще раньше. Многие в журналистской среде помнят тот невероятный ляп в праздничном выпуске многотиражки. Завод отмечал юбилей, делегаций насъезжалось со всего Союза, родственные предприятия — друзья по соцсоревнованию, ордена должны вручаться, торжественная часть, праздничный концерт. Горком партии вменил нам целую полосу к этому событию подготовить. Говорили, лично Владимир Васильевич орден Ленина прикрепит к знамени прославленного завода.

Как и положено в таких случаях, своя газета, многотиражка вышла в цвете, сдвоенным номером, на мелованной бумаге, планировали раздать ее каждому участнику торжественного заседания, в папку сувенирную вложить. Вложить-то вложили, да перед самим заседанием изымать пришлось. На первой странице давалась статья секретаря партийного комитета завода, в которой он рассказывал о влиянии партийной работы на производственные показатели. Крупно, как шапка, заголовок: «У парткомі справ багато». Так как Наждак пребывал в состоянии глубокой прострации, а вычитать было некому и некогда, в общем, — прогавили, так что в слове «справ» вторая буква оказалась пропущенной. Увидели случайно в последний момент, когда девушки-комсомолки газеты по папкам раскладывали. Турнули его к едреной фене на улицу, выкинули на помойку.

…В без пятнадцати час в кабинет главного редактора вошел Михаил Аронович Коган. Если вам доведется когда-нибудь листать подшивку нашей газеты за 1978-й год или «Вечерку», начиная с 1949-го, не ищите там подписи «М.Коган». И не только потому, что еврейскими фамилиями заметок тогда не подписывали. Была и другая веская причина — наш Михаил Аронович Коган приходился близким родственником одному из ближайших соратников Сталина. И когда Миша решил поступить на журфак, начал печататься, его всемогущий родственник, член политбюро тех времен, сразу же запретил трепать свою фамилию. Начнутся суды-пересуды, мол — тянут своего родственника, не дай Бог, дойдет до Самого, как бы кто из них в Сибирь не угодил за здорово живешь. Так у Михаила Ароновича появилась вторая фамилия — Михайлов. Одна — в паспорте, другая — в газете. У каждого уважающего себя журналиста был псевдоним, тогда не приветствовалось, чтобы фамилия журналиста в одном номере повторялась дважды. Поэтому, скажем, Вадим Иванов запросто становился Иваном Вадимовым. Знающих людей это в заблуждение не вводило, но правила игры соблюдались.

Однажды после войны Михаил Аронович (он прошел ее всю командиром взвода) был призван своим могущественным родственником в Москву и там на даче представлен Самому. Эту историю обычно Коган рассказывал почти шепотом под сильным шофе, когда пили кофе с коньяком. «Познакомьтесь, пожалуйста, Иосиф Виссарионович, мой племянник, в Киеве работает в газете». — «В какой, как называется?» — Сам был слегка расслаблен, в хорошем настроении и расположении духа, после обеда они направлялись в биллиардную. — «Вечерний Киев», товарищ Сталин», — отвечал Михаил Аронович, доставая на ходу специально заготовленную для такого торжественного случая газету.

Сам остановился, развернул газету на столе. Ходит легенда, что Михаил Аронович, впервые рассказывал это сразу после приезда в Киев, едва успев на редакционную планерку. Тишина стояла исключительная. Надо же, чтобы внимание Сталина привлекла фотография на последней полосе — эпизод футбольного матча и под ней — небольшая подтекстовка, набранная черной нонпарелью — самым мелким шрифтом. Сталин поморщился, наверное из-за того, что не смог разобрать, что написано.

— А почему такие маленькие буквы, не видно ничего. — И, подумав, произнес: — Так наши люди себе быстро глаза испортят, это может сказаться на производстве, не смогут полноценно работать…

Дальнейшие события Михаил Аронович вспоминает с трудом, так как в голове зашумело, все происходящее вокруг как бы отдалилось и покрылось легкой дымкой, а может, это дым от трубки Самого так заполнил комнату, где они играли на бильярде. Кто знает. Хорошо что родственник, подхватив Сталина под руку, увел его в другую комнату, где не было ни племянников дурноватых, ни газет с мелким шрифтом, провинциальных, которые только расстраивают товарища Сталина, не могут нормальных статей печатать. Рассказывают, когда Михаил Аронович уже официально докладывал на совместном расширенном заседании партбюро и редколлегии «Вечерки», итогом бурного обсуждения явился приказ за подписью ответственного редактора и секретаря партбюро из трех пунктов:

1. За систематическое злоупотребление нонпарелью (мелким шрифтом) на страницах газеты, что затрудняет чтение газеты читателями, секретарю редакции Вильскому И.И. объявить строгий выговор с занесением в учетную карточку. Предупредить о личной ответственности за промахи в оформлении и выпуске газеты.

2. Литсотрудника товарища Когана М.А. перевести в заместители заведующего отделом информации с введением в состав редколлегии.

3. Шрифт нонпарель исключить из используемых в газете.

Коган (он же Михайлов) собиравший различные вырезки в свой архив с 1949 года, свидетельствует, что шрифт нонпарель исчез с «Вечерки» ровно на десять лет, до 1959 года.

А в тот день Михаил Аронович Коган появился в редакции в 12.45. Конечно же, шеф сразу же набросился на него: «Где тебя, Миша, черти носят, ты знаешь, что твориться? Как вчера сыграли?» — «Кто?» — «Кайрат» с «Динамо» в Алма-Ате!» — «А разве они играли?» — «Это и я тебя спрашиваю! Ты что в газету загнал?» — шеф сорвался на фальцет. Заведующий толкнул меня локтем, и мы ретировались из кабинета.

— Как же такое могло случиться?

— Да, дела… Миша сам, выходит, не знает, какой счет. Боюсь, будут крупные неприятности.

Что происходило дальше? Михаил Аронович звонил по всем телефонам своей записной книжки, но никто не мог сказать точно, был ли в Алма-Ате матч, и если был, то как сыграли? Дело в том, что строчка «Кайрат»-«Динамо», оказывается, была загнана Михаилом Ароновичем раньше, в качестве «болванки», да так и устояла в газете до конца. Многие изумлялись, что мы им звоним, ведь они в нашей газете читали… Ситуация усугублялась еще тем, что из Алма-Аты и Ташкента тогда не велась телетрансляция (а все игры с участием киевлян обязательно крутили в прямом эфире, так как ВэВэ следил за их ходом самолично и заносил результаты в турнирную таблицу, висевшую у него в комнате отдыха).

Тот, кто работал в газете, конечно знает, как часто бывает: нужен тебе человек позарез, а найти нельзя. То телефон не отвечает, то в Турцию уехал вдруг, то отошел куда-то. Было все в норме, годами дозванивался, а когда надо — вдруг исчезло. К счастью, и нам звонки прекратились. Начальство, наверное, изволило откушать. И я вдруг вспомнил, что у меня есть несколько алма-атинских телефонов, ведь там не то в 70 или в 71-м году я был на практике в целинной студотрядовской газете. Сказал заведующему, тот — Михаилу Ароновичу, пошли к шефу. «Звони!» Со второго раза дозвонился на квартиру Сереге Подберезкину, главному редактору КазТВ. «Ты что, — удивился Серега, — это «дубль» вчера по нулям сыграл, основные сегодня, все билеты проданы, я тоже собираюсь сходить…»

Что делать — опять собрание у шефа, аксакалы советуются: звонить или не звонить по начальству, давать отбой или нет. Решили сами пока инициативы не проявлять, если кто позвонит из горкома или ЦК, — тогда рассказать все, как есть. В завтрашний номер даем уточнение: «У вчорашньому номері нашої газети з технічних причин трапилася неточність. В переліку футбольних матчів дев’ятнадцятого туру помилково вказано результат матчу «Кайрат»-«Динамо» — 0:0. Так у той день зіграли дублери. Основні склади вийшли на поле в Алма-Аті вчора. Результат зустрічі — (пропуск). Приносимо вибачення нашим читачам».

— Ты ж, Миша, смотри, сегодня хоть правильный результат передай, пожалуйста.

— Не волнуйтесь, Илья Иванович, все сделаем.

После вечерней планерки мы немного выпили в кабинете заведующего, чтобы снять напряжение и разошлись по домам, проклиная этот день. Но, как часто пишут редакционные классики, развязка ждала впереди. В десять вечера мне домой позвонил шеф, Илья Иванович лично, чем до смерти перепугал жену и тещу. Он звонил первый раз в жизни, да еще в такое время.

— Серега! — кричал он в трубку. — Все отменяется! В Алма-Ате наши сегодня сыграли 0:0. Через пятнадцать минут за тобой приедет машина, заберете Когана на Русановке, водитель знает, и дуйте в Борисполь. Динамовцы прилетают в три утра, возьмешь интервью у игроков, как проходил матч. И сразу — в контору, газета стоит, будет вас ждать, дадим в номер!

— Случилось чего? — спросила жена.

— Да так, ерунда, в Борисполь надо ехать…

Мы с Коганом писали всю ночь отчет, газету сдали под утро, так что в киосках она появилась часов в двенадцать. А спецдоставку — пачку именных газет и в ЦК, и в горком развезли нашей редакционной машиной в восемь ноль-ноль. Без опоздания. Ввиду исключительности момента отчет о футбольной игре с «Кайратом» начинался на первой полосе, крупно. Смелое, надо сказать, по тем временам решение. Даже когда в 1975-м выиграли Кубок кубков — и то на первую полосу не выносили. Но здесь, сами понимаете, случай исключительный. Одно плохо — подписчики, более ста тысяч человек, газету получили со второй доставкой, вечером, но ведь результат матча они знали с предыдущего номера — 0:0, счет-то не изменился.

Ни в этот, ни в следующий день шефу никто не звонил — а зачем, ведь все закончилось нормально, никто ничего не перепутал. В конце недели из вывешенного на доске объявлений приказа все узнали, что мне и Когану (Михайлову) выписана премия за подготовку оперативного материала в размере по тридцать рублей каждому. Мы классно на нее погуляли всей конторой. А две бутылки еще и в цех, рабочим, отнесли, люди ведь тоже не спали всю ночь, набирали, ставили в газету наш отчет, понимать надо.

А недели две спустя в центральных «Известиях» в большой статье на три колонки снизу доверху под заголовком: «Когда же покончат с договоренными играми» вспоминалась и наша газета:

«Да что там говорить, — писал известный спортивный обозреватель Борис Федоров, — если киевская городская газета за день до проведения матча «Кайрат»-«Динамо» заранее сообщает его счет — нулевая ничья — и угадывает». Вот как глубоко проникла «язва договоренных игр, если о них знают даже журналисты, не то что узкий круг игроков, тренеров и околофутбольных барыг».

Свершилось! Это было первое упоминание о нашей газете в центральной печати. До этого сколько не старались — и с инициативами выступали, и на вахты становились, и круглые столы собирали, и проблемные статьи печатали, и совместно с телевидением и милицией рейды проводили, и одобрение бюро горкома партии получали, — в центральную прессу пробиться слабо, глухо. А ведь как надо молодой газете засветиться! А здесь — футбол, пустяк вроде бы, казус газетный, а поди ж ты, в «Известиях» упомянули, выбились все же на союзный уровень, вырвались, о нас заговорили…

5. Газетный киллер Гена Крокодил.

Теперь, задним числом, припоминают: в последнее время многие заметили, у Гены Крокодила совсем крыша съехала. Я лично не удивился, потому как у него раньше наблюдались предпосылки к сдвигу по фазе. Когда в компании по пьянке читал стихи кумира молодости Е.Евтушенко, глаза нехорошо так закатывал, прищуривался многозначительно, бабье лицо с паутинкой морщин становилось похожим на червивое печеное яблоко, и в то же время на нем проявлялись признаки того, что в конторе называли «умным видом», а в психушке про таких говорили: «что-то знает, но не скажет». Как-то видел случайно, когда принесли в очередной раз — то ли тысячу, то ли чуть больше, и он их пересчитывал, выражение лица стало таким же: «два с ума сошло, три на ум пошло». Долларами с ним расплачивались, если он принимал чей-то заказ и соглашался «встругнуть статейку». Его коронное выражение: «встругнуть». И еще: когда подвыпьет сильно, орет на весь этаж: «Донбасс никто не ставил на колени!»

Так что очень даже может быть, от всех этих делов — непомерного напряжения, двойной бухгалтерии, бесконечных «статеек», и «зажмуренной» жизни в походно-полевых условиях, шарики у Гены зашли за ролики. Таким он почти всем и запомнился: возвышается в руководящем кресле, сам роста невысокого, но кресло ему регулировали на последний уровень и в кабинете, и в машине, чтобы выше казался, с этой же целью туфли на платформе или с высокими каблуками покупал, глазки маленькие, как две пуговицы, голубые, блестяще-маслянные, особенно после перебуха, седой хохолок, и нос — главное украшение лица — большой бараболей с внушительной бородавкой на кончике. Знаменитый подрагивающий рубильник, о нем говорили: «носом чует!» Когда в газете печатался портрет, Гена приказывал заретушировать бородавку, чтоб не видно. Глаза, как щелки, двойной подбородок переливается, полнеть начал, кивает понимающе головой: нам, мол, все известно, продолжайте…

А уж что каждому известно про Гену Крокодила, об этом умолчим, хотя на любой журналистской тусовке зеленый первокурсник журфака без запинки отвечал, что это не Гена Крокодил, а Гена — газетный киллер, потому что свои статейке тискает не ради спортивного интереса или за идеи борется, а исключительно за баксы, цену складывает строго по им же установленной таксе. Такой вид услуг предлагается: желаете статейку — так мы в момент встругнем, платите, как положено, аванс 75 процентов и остальные — после публикации. Да нет, зачем в кассу-то, наличными и прямо сейчас. Не желаете с прейскурантом ознакомится? И все про это знают. Даже бывший премьер-министр Павел Петрович, когда потребовалась «статейка», продержав Гену для порядка часа два в предбаннике, на его вопрос: «Вы же меня знаете, правда?», ответил, не задумываясь: «Да кто же тебя, блядину, не знает, киллера газетного!»

Эта история входила в обязательный репертуар застольных возлияний Гены, он ее рассказывал сразу после прочтения стихов кумира своего поколения. И всегда заходился неестественно громким солдафонским смехом, потирая при этом руки, одна о другую, что означала высшую степень наслаждения. Также потирал их, когда чуял приближение дармовых денег, выпивки, или оставался один в комнате отдыха с раздевающейся новой фавориткой. Из-за этого у Гены почти всегда были теплые липкие ладони, и он, ему казалось незаметно, вытирал их о штаны, отчего на бедрах они не сказать бы, что блестели, но лоснились, и все кто знал хорошо Гену, догадывались, из-за чего такой блеск получался. Другой его тайной страстью было беспрерывное ковыряние в носу, и сотрудники не раз заставали Гену за этим занятием. Особенно возмущались редакционные красавицы: согласитесь, приятного мало, когда к тебе за пазуху лезут потные руки да еще с засохшими козявками под ногтями. Пальцы у Гены маленькие и толстые, с набрякшими подушечками, как сардельки — не журналистские пальцы, тоже всю дорогу липкие.

Потные руки, кстати сказать, однажды едва не испортили Гене карьеру. Когда его звезда только всходила на небосклоне донецкой городской журналистики, с подачи местных мафиози его дернули в Киев, пробовать на заведующего отделом «Правды Украины». Надо было пройти беседы в отделе пропаганды и секретаря ЦК КПУ. Заполнив гору бумаг, перелистав кипу подшивок, Гена готовился к встрече. Еще дома его предупредили, что этот секретарь — балда и самодур редкий. Сам выходец из журналистской братии, он так поставил себя сперва на комсомольской, а потом и партийной работе — лучше не подходи и ничего не спрашивай. «Вам до меня — как до Луны!» — его любимое выражение. А ведь в редакции еще работали люди, которые врезали с ним после верстки по банке. Их слушали с недоверием — самым распространенным методом воспитания редакторов у секретаря был один: гнать в шею! Однажды его бывший коллега, редактор из Днепропетровска, зашел к нему запросто в тенниске (было лето), привет от ребят передать. Пришлось выслушать, через стол, суровое: «Ты б еще, е-мое, сюда в плавках пришел! Вот сейчас я охране позвоню, как тебя в таком виде сюда пустили, бездельники долбанные!»

Вспоминали и недавно прошедший по аналогии с Москвой актив всех редакторов — от республиканских газет до районок. Человек 800 набралось, еле зал подходящий подобрали. С докладом выступил секретарь ЦК. Был бы не он, если не использовал такую возможность. Готовили в аппарате два месяца, закрывшись в специальной квартире в доме напротив ЦК. Получили толстый том почти на пятьсот страниц, четыре часа и двадцать минут читал, с перерывом — солидный труд, запросто на докторский диссер мог потянуть. И потянул потом, когда секретаря в Москву на повышение забрали. На фоне научных выкладок и методологий всяких люди в зале, съехавшиеся из периферии, чувствовали себя плебеями, прятали глаза, старались не захрапеть. На следующий день секретарь производил разбор полетов и устроил своим грандиозную выволочку. «Я же не зря, предупреждал, — раз в десятый повторял он, — чтобы доклад занял четыре часа и именно двадцать минут. Не зря, понятно вам? За это время, что я с вами трачу, обезьяну можно научить! Потому что десять минут надо, чтобы на вопросы оставалось. А где они, вопросы? Где? Ни одного не поступило! Неужели так трудно подготовить шесть-восемь вопросов, чтобы из зала люди их задали? И ответы мне покороче порасписывать, чтоб разговор живой, как в Москве… А в чем они одеты — черт те что! Я видел одного в кроссовках — совесть есть? Какое уважение должно быть к секретарю ЦК, я не говорю, к органу, который проводит. Выполняя поручение ЦК КПСС, кстати сказать… (А если не кстати, то этот самый секретарь через два года в Москве книгу толстую выпустил: «Партийное руководство средствами массовой информации. Концепция. Опыт. Проблемы. На примере Украинской партийной организации»)». Вот к какому человеку предстояло идти Гене Крокодилу.

Готовили его всем отделом, по полной программе. Учили, как следует входить, здороваться, как можно меньше говорить самому, больше слушать и по возможности записывать. Главное, ничего не сболтнуть лишнего, и, не дай Бог, перебить умную мысль секретаря. Последнюю ночь Гена, поселенный в правительственной гостинице, почти не спал — за стеной никак не могли угомониться «оборонщики», вызванные на политбюро ЦК. «Канистрами они там лакают, что ли?» — тоскливо думал Гена, переживая завтрашнюю встречу. — «Лишь бы все гладко прошло, я после собеседования, наверстаю свое, напьюсь вусмерть!» В отделе строго предупредили: ты же смотри, вечером пива не выпей, наш секретарь непьющий совсем, и когда курят — не любят.

Уже перед входом в кабинет ему шепнули: «А насчет слуха секретаря — знаешь? Нет? Ну как же, забыли, наверное. Он у нас плохо слышит, так что отвечай погромче.» Разговор с секретарем получился какой то скомканный. Пару раз он отвлекался на звонки по «сотке», и Гене приходилось напоминать, на чем они остановились. Секретарь морщился. Пожал в конце руку, пожелал успеха почему-то в личной жизни. Папку с документами оставил у себя. Потом вызвал заведующего отделом и устроил ему выволочку: «Вы кого ко мне присылаете? Мало того, что он глухой, орет— штукатурка осыпается, так еще и руки потные! Не нравится мне все это…»

Пришлось Гене возвращаться в свой Донецк, трубить там еще полтора года, пока секретаря забрали в Москву, тогда и вспомнили о Крокодиле второй раз. Донбасс ведь еще никто не ставил на колени, справедливость восторжествовала, правда доказала.

Но попал Гена уже в другую газету, в другие руки.

Не к земляку-редактору, которого хорошо знал по «Соц. Донбассу», а к восходящей звезде киевского бизнеса Андрею Воскобойнику. Впрочем, его тоже, хоть с натяжкой, можно считать своим — жена родилась в Макеевке и школу там кончала. Она была вторым человеком в редакционной иерархии. На планерках Андрей Александрович часто говорил: «Я жене вечером давал читать — не понравилось». Или: «Я жене показывал, говорит: то что надо!» Жена Цезаря всегда была вне подозрений. А жена Воскобойникова — всегда права. Науке неизвестно, где в свое время он ее откопал, судачили, на «Химволокне», куда забросила по молодости перед армией судьба, и где не то мотальщицей, не то крутильщицей Нонна Сторчак, тогда еще просто Нонна, боролась изо всех сил, чтобы выйти, во-первых, замуж, а во-вторых, — в передовики соцсоревнования.

«У нас матриархат в конторе, — сразу же предупредили Гену. — Слово Нонны — закон». Нонна Игоревна Воскобойник числилась завотделом кадров, находилась на пересечении всех редакционных интриг и решений, надзирала за дисциплиной, вела книгу прихода и ухода, проверяла больничные. Как она умела отчитать журналиста! А могла под горячую руку и тряпкой половой в лицо швырнуть за то, что с грязными ногами в коридор зашел, наследил в кабинете.

Потом, освоившись, Гена понял: такой цербер Андрея устраивал на все сто. Во-первых, порядок в редакции поддерживали железной рукой и без его вмешательства, а еще лучше — присутствия. Во-вторых, — жена родная не подсидит, интриги плести не будет, а ночью, в постели, доложит все сплетни и дрязги, посоветует, как лучше поступить — не чужой человек. И в третьих, может оно и было самым главным, — Нонна всегда при деле, занята, ей некогда комплексовать на разных дурных мыслях, мучиться подозрениями относительно мужа. А поводов для подозрений — навалом, так как Андрей не пропускал ни одной юбки. В редакции, правда, ни-ни, зарекся, все устраивал на стороне, маскируясь постоянной занятостью и загруженностью делами. Почти все его коллеги-бизнесмены, дорвавшись до денег, мерсов, заграничных поездок и валютной жрачки, давно поменяли прежних жен на длинноногих секретарш. Воскобойников же, хотя ему иногда и приходила такая мысль, оставил в семье все как есть, не решаясь ломать налаженный быт и домашний уют. Толку? Захочешь на стороне любовь крутить, — нет проблем. А Нонну в редакции кто заменит?

Шефа в конторе называли Фюрером. Позже, когда многое тайное стало явным, выяснилось: эту кличку к нему в КГБ приклеили, когда завербовывали. Неизвестно до сих пор, брали ли в разработку Нонну, Гена до последнего момента был уверен, что нет. Людей этого типа не вербуют, они с детства вырастают такими отморозками. Журналисты прозвали ее эсесовкой. Кстати, сам Гена поначалу едва не угодил в немилость — бежал на задание, опаздывал, не поздоровался в коридоре, задев плечом. Пришлось брать бутылку «Мартини», коробку конфет «Вечірній Київ», цветы и ехать вечером домой, извинятся. Не обошлось и без декламации стихов раннего Евтушенко, оказывается, любимый поэт, и даже изучить гороскоп Нонны-обезьянки. Гена смекнул: если заделаться лучшей подружкой Нонны, — будут и повышенные гонорары, и продвижения по службе, и зарубежные поездки. Так он стал другом дома, членом семьи. И это Фюрер приветствовал — жена по вечерам не скучает, не злится, не отвлекает бесконечными звонками некстати. Фюрер же звонил домой едва ли не каждые полчаса — «проверялся» и «докладывался», говорил хорошие слова. Хотя сам в это время мог (позже Гена не раз наблюдал лично) поглаживать свободной от телефона рукой голую задницу какой-нибудь Стеллы в сауне на Березняках.

Фюрер обладал воловьей трудоспособностью, был трудоголиком, мог не спать по три ночи, не есть, поддерживать силы крепчайшим кофе, колесить по Киеву, срываться в Москву, приезжать домой, как снег на голову, переодеть рубашку — и снова на работу. Его темп выдерживали не все, и Гена понял: если он выдержит, значит, сработаются, более того, — откроется прямая дорога в замы. Фюрер видел и знал все насквозь. Немудрено, начинал ведь с низов, продавал анкеты фирмы «Свитанок» желающим устроится на работу на чужбине. Цена анкеты — 15 руб. 50 коп., сбывал с рук здесь же, на Толстого, уговаривая и убеждая колеблющихся. Он начинал с десяти процентов — подумать страшно, с каких копеек. Поднакопив деньжат, организовал курсы английского по новой скоростной методе, сам преподавал. Как раз все ринулись на свал, так что желающих было море. Какое-никакое, а свое дело, не десять несчастных процентов, подачка от фирмы добрых услуг! Завелись первые деньги, открыл частное рекламное агентство, одно из первых в Киеве. Много съедали налоги, по вечерам организовывал «мозговые штурмы», привлек башковитых ученых, тогда платить было не принято, угощал ужином и выпивкой на дармовщину. Так родился замысел книги «Как уйти от уплаты налогов?» — обычной брошюрки, которую размели за два дня, тираж потом допечатывали два раза, из Москвы приезжали, из Горького, из Ростова-на-Дону. Нанятым для написания журналистам отстегнул по сотке баксов, доход Фюрера составил более полумиллиона рублей на деньги 1990 года.

Начал арендовать сауну на Оболони, спортзал, переехал в Дом кино — здесь был теперь офис, столовали в ресторане на втором этаже, по безналичному расчету, кухня в то время лучшая в городе, публика культурная, чета Воскобойников теперь устаивали светские обеды и ужины, приглашая известных людей — не только коммерсантов и банкиров, но и артистов, художников, спортсменов. Дружбой с Фюрером гордились, знакомства искали, он и бабки мог перекинуть, отвалить со щедрого плеча под настроение — по натуре человек широкий, с размахом, куражом. Ну и голова, понятно. Какие генерировал идеи! Казалось, он один из всех в идущей толпе умеет разглядеть зеленые бумажки, вот они, валюта под ногами, но никто не видит, кроме Фюрера, он один не лениться поднимать. Да и еще соседу подсказывает: «Бери, видишь, тысчонка валяется, взять некому». По части идей, Гена так считал, Фюреру и в Москве мало конкурентов.

Вспомнить, например, историю с «Серым попугаем», передачей знаменитой. Идея ее, думаете, у Киры Прашутинской родилась? Ничего подобного. Это случилось, когда Фюрер в Киеве первый шоу-бизнесом развернул, приглашать на сольники тогдашних звезд — Магомаема, Пьеху, Пугачеву, Розенбаума, Боярского. В перерывах — бесплатное пиво и лотерея компьютерная, по системе случайных чисел. Призы хоть недорогие, но много. Человек сто за один вечер выигрывало. После концерта — банкет для избранных в кабаке, на «шестом небе», в ДК «Украина». Народ кассы штурмом брал, билеты разлетались быстрее, чем на футбол. Деньги такие, вам и не снилось. Сидели как-то в Доме кино, обедали с выпивкой, отходили после очередного концерта. Здесь один Ванек, тоже, между прочем, голова, но без бабок, так, потриндеть только, вдруг задвигнет: «Давайте конкурс анекдота устоим, артистов пригласим, по телеку передачу забабахаем!» Все поморщились, носами закрутили, на другую идею перекинулись. А Фюрер через месяц в Москву уехал, там его свели на Останкино с этой самой Кирой, они вдвоем запуляли «Попугая». На первых передачах Фюрер рядом с Гориным сидел, с Никулиным облобызался. Пенки снял, говорит: надоело ездить туда-сюда, деньги надо дома зарабатывать. Хотя злые языки, завистники шептали: кинули его в Москве, та Кира передачу на себя переписала. Ну да что — у Фюрера уже другая идея прорезалась — полеты на воздушном шаре с площади тогда еще Октябрьской революции.

Здесь и прозвенел первый звоночек. Из КГБ. «Андрей Александрович? Очень приятно. Семен Петрович, припоминаете? Бывший куратор по университету». Да, постукивал Андрей еще на факультете военных переводчиков, где был зам. комсорга. Потом в армии закладывал, когда в секретной части служил. После дембеля поехал в Москву, в Академию КГБ поступать, да вовремя одумался — понял, что без блата и связей — дохлый номер. Вернулся в Киев, нашел Семена Петровича, просил составить протекцию младшим опером в центральный аппарат на Владимирской. Но как-то не связалось, что-то там застопорилось, долго тянулась резина, пока анкеты заполнил, бумажки писал.

Потом и вовсе надобность отпала — поступил в аспирантуру, женился, родилась Катерина, диссер надо защищать, борьба за квартиру на кафедре — все, что по молодости, стиралось из памяти быстро, растворялось во взрослой жизни. А в конторе глубокого бурения, оказывается, о нем не забыли. Кстати, еще раз: недавно в прессе один их кадр проговорился, что в первый раз в Комитете Воскобойника отвергли, очень уж напрашивался, без мыла лез — там этого не любят. Возможно, не говорю: точно, возможно, — если бы Андрей знал, соскочил бы тогда, отказался от второго захода, не пришел бы на явочную квартиру на Пирогова. В самом центре, у Владимирского собора, сколько здесь лазили студентами, никогда не мог подумать, что в одном из старой постройки особняков, где потолки под четыре метра, его когда-то будут брать в разработку.

Тактику выбрал наступательную, слушал только себя, перебивал собеседников — с Семен Петровичем присутствовал интеллигентнейший Николай Николаевич. «Все от того, — смекнули они, — проиграть еще раз боится, да наш он, наш, бери голыми руками». Когда докладывали руководству о результатах, предложили кличку — «Фюрер». Не в бровь, а в глаз самый…

Много позже, один раз за все время, он был допущен к шефу, на Владимирскую. «Учти, больше слушай, помалкивай, — наущали кураторы. — Шеф не любит, когда говорят лишнее и перебивают». По отрывистым вопросам, коротким рубленым фразам впечатление о шефе сложить было трудно. И только в конце разговора раскрылся:

— Будете самоотверженно работать, мы найдем способы, у нас, вы знаете, есть возможности отблагодарить. Как вы чтобы с журналистами законтачить? Очень есть тревожные симптомы. Вы, кажется, книгу написали? А если для начала попробовать цикл статей для «Вечерней газеты»? Хлестких, громких, чтобы имя себе сделать, и весь Киев заговорил. Выбор темы — за вами. Почему бы о партаппарате не поразмышлять? Некоторые уже на ходу спят, мышей разучились, понимаешь, ловить, так и до Прибалтики недалеко. С «Комсомольского племени» никого не знаете? Попробуйте с редактором Гекубой войти в контакт, он человек скромный на вид, редакция тоже, узнаете слабости — чем дышит, что любит, привлеките к бизнесу, договор о совместной деятельности со своим рекламным агентством. Крупные деньги попробуйте ему качнуть, чтоб наверняка. Мы компенсируем…

— А если свою газету, Игорь Фокиевич?

— А что, неплохо-неплохо. И людей у них отвадить, перекупить, лучшие кадры. Какую, вы говорите, газету?

— Современную, на компьютерах, в Англии был — видел. Редакция — человек под 300, ежедневно, с экстренными выпусками, журналисты по всему миру…

— Готовьте проект. По полной программе, не экономьте. Если что-то делать, то хорошо. А так — лучше вообще не начинать. Материально поможем, да и сами не скромничайте. Но это — перспективы. А сейчас с ними платно поработать надо…

Так возник замысел создания ныне «Киевских гадостей», в которых Гена теперь имел честь работать.

Фюрер справился с заданием на «отлично» с плюсом. Через год обе когда-то самые тиражные и мощные газеты дышали на ладан. Лучшие журналисты быстренько перебежали в воскобойниковские «Киевские гадости», оплата труда в этом прогрессивном издании практиковалась прогрессивная: Фюрер расплачивался наличными долларами у себя в кабинете, по одному вызывая сотрудников. Их он делил на четыре группы, первая «обойма» получала по 500 долларов, вторая — 300 и т.д. Если учесть, что в своих изданиях те же люди имели оклады в десять-пятнадцать раз меньше, станет понятно, что переманить журналистов большого труда не составляло. Вряд ли надо их осуждать — такова жизнь.

Здесь как раз у Фюрера родилась новая идея — создание частного издательства и сбор денег у населения для выпуска коллекций книг. Тематических серий, типа: «Энциклопедия домашней хозяйки» в 8 томах, «Домашняя библиотека сказок» (10 т.), «Мифы народов мира» (5 т.), десятитомник В.Пиккуля и др. Схема проста, как угол дома. Желающие стать счастливыми обладателями должны прислать по 99 руб. аванса и ожидать, пока по их адресу поступят книги. Фюрер не любил круглых цифр, они, отпугивают людей. Подписка принималась в течении года, собрали более миллиона рублей (еще советских), кто же знал, что через год Союз накроется и вклады сгорят. Отдельные оптимисты, правда, пытались вернуть свои деньги через суд, но все же не знаете нашу систему — себе дороже. А Фюрер уже занялся новой аферой — лотереи во время футбольных матчей, собиравших тогда по 100 тысяч народу, билет — десятка, разыгрываются два автомобиля «Вольво», кофеварки, пылесосы, телевизоры. Одно время, когда киевского «Динамо» в загоне было, из-за лотереи только на стадион и ходили.

И вот что интересно: за все его аферы к нему никто ни разу не пристебался. Если что и возникало по линии правоохранительных органов, он сразу «гасил». Вокруг коммерсанты горели, прокалывались, а к Фюреру — даже претензий никто не высказывал. И с бандитами киевскими он легко ладил, а тогда был как разгар их диктата. Фюрер умел опережать события, шел на шаг быстрее. Он один из первых в Киеве кооператив девочек создал. Но не тех, кто в гостиницах и на улицах промышлял, — культурный, для нужных людей, в сауне закрытой. Девочек сам отбирал, тайком от Нонны. Держал в штате «машинисток», они через день в бане работали, через день в конторе, платил им по 700 долларов. Никто, кроме двух-трех доверенных лиц, не знал, что в сауне установлены видеокамеры, записи отправляются прямиком на Владимирскую, лично в руки Игоря Фокиевича…

И во всем он лучший, самый первый, уверял, что знает по-китайски, самостоятельно выучил на спор язык. Черт его знает, может и вправду. Когда ехали конторой на пикник, с завязанными за спину руками стакан водки в один присест выпивал (вообще пил мало, берег себя). А строгий при этом был — ужас! Секретаршу уволил за чаинку одну единственную в сахарнице, когда она чай принесла, случайно ложкой из-под заварки полезла, и это стоило ей места. Так плакала бедная, сердечный приступ был — не пощадил, решения своего не изменил. За что его еще больше уважали.

В кинофильме про Штирлица есть эпизод, когда высшие офицеры рейха, на похоронах, один за другим, повторяют жест Гитлера, потрепавшего сына погибшего соратника по щеке. «Как они все хотят быть похожими на Фюрера!» — подумал Штирлиц. Я точно также подумал, когда много лет спустя, в моем присутствии, Гена Крокодил, уже будучи в должности главного редактора «Киевских гадостей», выгнал секретаршу за то, что она не догадалась сервировать два стакана чая, вошла в кабинет с одним на подносе.

Он пытался подражать Фюреру во всем — и хмурил строго брови, и одевался в пестрые пиджаки, и говорил короткими отрывистыми фразами, мог прихвастнуть любовными похождениями и денежными тратами, — и все же оставался вторичным, не дотягивался до уровня Фюрера, суетился. Какой прикид не выбирал, какими шампунями не мылся, не прыскался, все равно вылазили мелочность, а то и просто жлобство. «Что ж поделать, — говорили барышни между собой, — козел — он и есть козел». Фюрера, между прочим, они козлом никогда не обзывали.

Что сказать: Фюрер мог и не обязательно в постель ложиться с какой-нибудь приезжей московской гостьей. Но поляну накрыть, корзину цветов, тосты кавказские закатывать, песни в ее честь, просто дурачиться — это завсегда. И так легко, выходило, естественно. Гена же всегда в уме просчитывал, что ему здесь обломиться может. И если видел, что шансов нет, — на фиг она нужна, эта гостья, чтобы деньги на нее тратить, можно и скромным ужином в буфете обойтись. И когда руку набил на заказных материалах, и потекли живые деньги, все равно в уме держал каждую копейку, варианты просчитывал, где стоит игра свеч, а где ну его в болото. Фюрер же если заказывал кабак, так на человек триста, в лес выезжали, — чтоб икру ложками из кастрюли, а в баню с девочками — чтобы всем по паре было. И в конторе то же самое: круглый стол организовывал — тучи министров, академиков, депутатов. Фестиваль газеты — сто тысяч на стадионе собирается. У Гены в этом смысле размах не тот, кишка тонка. Фюрер его в свое время вознес, может, даже специально, чтобы видели все — не соперник ему Гена, не фигура.

Перо, правда, бойкое, сам мобильный, ночь мог не поспать, чтоб в номер материал загнать, работоспособный, крутится, у киевской читающей публики быстро авторитет заимел, имя примелькалось. А задания Фюрера тем временем становились все рискованнее, темы — щекотливее. Он по уши влез в политику, зондировал на предмет своего депутатства, играл на дешевке — криминал, коррупция — вещах, к которым публика всегда так неравнодушна. И все делалось Гениными руками, не Фюрера, а его подпись стояла под самыми стремными материалами. Правда, и платил Фюрер, надо отдать ему должное, по самым высоким расценкам. Да и популярности Гены Крокодила мог позавидовать любой журналист.

Нет, конечно, Гена не дурак, не раз думал об опасности, старался писать так, чтобы пальцы не были видны, рубил концы, просчитывал варианты, норовил как можно меньше подставляться, да разве здесь убережешься, если задания сыпались одно за другим, а мишени — одна другой крупнее. Теперь уже не разоблачение каких-нибудь бандитов с центрального стадиона интересовало Фюрера, а тот или иной министр, а то и вице-премьер. За такие материалы он платил по высшей таксе — тысячу долларов авансом и столько же — после публикации.

Сколько раз Гена давал себе слово: баста! Напишу последний материал и пойду к Фюреру: глуши машину, останавливай конвейер! Не могу больше и не хочу! Эта мысль поначалу успокаивала, примиряла самого с собой, но глубоко в душе, на самом донышке, жила другая: никуда ты не пойдешь, поздно, мосты сожжены и назад дороги нет. Во-первых, только он пикнет, — Фюрер сразу найдет на него управу. Стреножил же Стаса, когда тот отказался писать чернуху на своего друга-ректора. Кассету из сейфа достал: похождения Стаса в бане с телками. Главное, мастерски-то как смонтировано: только Стас и три бабы голые. Остальное — на заднем плане, размыто, не разобрать ничего, как под водой. А ведь вместе все были — и Фюрер, и он, Гена, и Стас. Где гарантия, что нет такой записи с Геной Крокодилом в главной роли? И куда Фюрер может передать кассету, в чьи руки? Если уже не передал.

Бывало, самые стремные материалы они подписывали выдуманными фамилиями. Да еще Фюрер придумал совсем малюсенькие фотки ставить реальных людей — инвалидов, прикованных к постели, сельских хлопцев, которых никто не найдет и искать не будет для опознания. За баксов 10-15 договорится с ними, и все о’кей. Читатели же думают, что эти люди работают в штате, действительно существуют. Но как-то по большой пьянке Фюрер проболтался, что у него есть специальный файл в компьютере, секретный, досье на всех — кто что писал, где документы покупал, у кого, за сколько. Так что никаких секретов! «Киевские гадости» как раз боролись с двумя министрами — внутренних дел и юстиции. Прикиньте, если каждый из них свою должность купил за 300 тысяч долларов, и поймете, какой может последовать ответ сил, которые стоят за этими людьми. Не остановятся, если надо, ни перед чем. Да что для них жизнь Фюрера или, тем более, Гены Крокодила?

Ворочался по ночам, трезвый уже не мог уснуть, истерзал себя, по улицам боялся спокойно ходить, особенно, если с похмелья. Как-то попросил сержанта через дорогу перевести — голова кружилась, пот липкий, озноб пьяный. Пару раз его Фюрер предупреждал: будь осторожен, врагов у тебя развелось, если пьешь-гуляешь где, — машиной под подъезд, один не поднимайся в лифте, водитель довезет. В командировки ездил с машиной сопровождения, Фюрер свою давал.

«Ты скажи, Андрей (они давно уже на «ты»), на фиг такая жизнь, если на улицу боишься выйти, людей шарахаешься? Долларами, что ли, гроб оклеить — наша цель?» — «Срываешься, Гена. Потерпи, прошу тебя, годик, после выборов заживем как люди». — «А если нет? Ты посмотри, куда мы скатились, на сорокалетие заслуженного журналиста отказались давать, как же, не хотят, чтобы союз журналистов раскололи, не любят нас там. У тебя, в лицо сказали, уже есть звание: газетный киллер, вот и отрабатывай, мочи за бабки, кого ни попадя, кто деньги даст. Зачем тебе еще заслуженный журналист?» — «Да наплюй! Победим на выборах — мы тебе орден поцепим, Ярослава Мудрого! А союз журналистов, блядский, еще ублажать будет!»

Фюрера расстреляли аккурат за месяц до выборов, 20 января. Стояло звонкое морозное утро, самое холодное за ту зиму — минус 28 0 , суббота. Позвонила Нина Бузикина — зам. главного редактора: «Извини, Гена, может это и неправда, только мне тоже позвонили, Андрея Александровича вчера ночью убили» — и в истерику. Гена долго стоял с трубкой в руке: «Все, кранты, теперь моя очередь». Так и рухнул возле телефона на кухне. Отвезли в Феофанию, когда очнулся и выпил воды, попросил охрану в палату. «Да стоит уже, генпрокурор распорядился». Похороны Фюрера он пропустил.

Тот январь складывался ужасно, работал на автопилоте, сплошные заказухи. Плели лапти вице-спикеру парламента, неплохому, в общем, парню. Когда-то он поспособствовал Гене в получении квартиры, не той, что сейчас, на Саксаганского, в самом центре, четырехкомнатной, а самой первой, на Оболони, двухкомнатной. Они с супругой ее сразу полюбили, как весело обживали, радовались каждой новой вещи, покупке! Нынешняя же — евроремонт с испанской сантехникой, джакузи, всякие прибамбасы, — а душа к ней не лежит, нежилая квартира, неродная. Вице-спикера, если разобраться, мочить было не за что и, главное, — нечем. Компры практически никакой, приходилось на голой технике выезжать. Ну, ездит на шестисотом мерсе, квартира пятикомнатная, задекларировал полуторамиллионный доход. Так кого этим сейчас удивишь? Ни баб в сауне, ни счетов швейцарских, ни оружия проданного за границу без документов — что уж тут напишешь!

Но, видать, все же достало. То ли снимки — цветные, на полполосы, вице-спикер супругу усаживает в мерс, то ли тексты забористые Гены Крокодила. А может, просто не с руки ему было систематически мелькать в прессе, в стратегию не входило. Позвонил Фюреру, назначил стрелку. В одиннадцать вечера в парке Примакова, у ладьи знаменитой. Там и днем-то мало кто ходит, свадьбы одни приезжают. Водителя выгнали, говорили у Фюрера в машине (значит, записывает на диктофон, — привычно отметил Гена). Вице-спикер передал Фюреру пакет — 100 тысяч баксов. Только за то, что они обязуются больше о нем не писать ни строчки. Ни хорошего, ни плохого. На том и разъехались.

Эх, плохо они знали Фюрера. Конечно, весь разговор записан на магнитофон. Миникассету Фюрер передал Гене, когда прощались. «Давай в номер 200 строк!» — «А бабки как же?» — «О деньгах не пиши, как и не было их. Попросили о встрече, умоляли больше ничего не писать. Весь разговор передать». — «Рисковое дело». — «А ты как думал, не дрейфь, после этого им кранты! Играем дальше!»

Придя домой, Гена тут же отстучал на машинке: «Стрелка у могилы Аскольда». И с абзаца: «Ровно в одиннадцать ночи два черных «Мерседеса» с разных сторон причалили к бровке неподалеку от входа в парк им. Примакова. В это время здесь пустынно, слышно, как бьются о берег днепровские волны. Конечно же, мы, два журналиста, прибыли сюда, не для того, чтобы любоваться видом ночной Русановки…»

Это была бомба. На следующий день после в парламенте поставили вопрос об снятии вице-спикера, он, оплеванный, занял место в зале, отстранили от голосования. Гена, закрывшись в кабинете, выстукивал разгромную итоговую статью «Конец чернобородой демократии». Фюрер отвалил ему тогда тридцать пять кусков, и на молчаливый вопрос ответил: «Мы же втроем работаем, есть еще один, самый главный человек…» Поди, проверь-разберись, есть ли он на самом деле, или Фюрер себе его долю забирает, ты, Гена, подставляйся, а денежки уйдут тому парню! Впрочем, Фюреру сейчас уже все равно. С одной стороны, если трезво рассудить — то, что его убили — Гене только на руку. Замолчал самый главный его мучитель и контролер, некому будет толкать в самое логово, откуда только один выход. После смерти Фюрера не страшны ни кассеты с компроматом, ни компьютерные файлы, где все его, Генины, статьи, оригиналы документов, письма, ориентировки — что куплено-перекуплено и частично в газете использовано. Да за такое досье солидные бабки можно получить. Бояться теперь нечего — самый главный свидетель исчез.

Милиция, понятно, копошится, следы заметает, народ успокаивает: уже вышли на убийц. Только Гену ведь не проведешь. По отдельным, едва заметным признакам, он понял: дана команда не искать. Так, пошустрить-покричать, но ничего и никого не трогать. Значит, кому-то выгодна смерть Фюрера, кто-то видать заказал, да не с простых, такое убийство провернуть непросто. А если так, почему не допустить, что следующий — он, Гена? По законам жанра выходит. Говорил же Фюреру, не надо брать те бабки паленые, а если взяли — выполнять джентльменское соглашение. Нет, Фюрер упрямый, как осел: за ними не стоит никто, все равно турнут его в шею, приказ заготовлен, сам видел, а здесь — такая шара открывается: деньги сами в руки свалились, зачем же отказываться? А статейку встругнем — еще больше уважать будут!

Довстругались. Неужели следующий — я? Нет, надо не лежать сейчас в Феофании, а идти к прокурору и делать заявление. Немедленно! Чтобы успеть опередить, а не бить по хвостам. Прокурор потом рассказывал: выслушав Гену, порекомендовал ему все забыть и идти долечиваться в Феофанию. Все, мол, само рассосется.

Тогда-то Гена понял: плохо дело, он в вакууме, от него отшатываются, как от прокаженного, разговаривают, как с больным, конченым человеком. Приговоренным. И он записывается на прием к уже как бы и бывшему, но еще занимающему кабинет, вице-спикеру. «Покайся публично, сука!» — приказывает тот, продержав Гену семь (!) часов в приемной. Накануне самого светлого религиозного праздника в «Киевских гадостях» появляется еще одна бомба: «Покаяние. Открытое письмо вице-спикеру парламента журналиста Г.Крокодила». Материал затмил пасхальные праздники и взбудоражил весь Киев. Такого стриптиза души читающая публика не наблюдала давно. Вице-спикера восстановили в должности, он, под аплодисменты депутатов, снова занял свое место в президиуме, а Гену, спустя две недели, назначили главным редактором.

Именно в то время мне приходилось с ним встречаться и контактировать по одному делу, начатому еще Фюрером. «Сережа, — предложил он сразу, — давай забудем все плохое. Хочешь, на колени перед тобой стану. Извини меня, пожалуйста. Ты понимаешь, я же не со зла тогда на тебя наехал…» Эх, дурак, простил ему. Да для такого подонка извиниться, — что высморкаться. А он-то и не думал держать слово, затаился, выждал время, чтобы ударить побольней. И дождался, и всю силу вложил, чтобы окончательно добить. Сам вызвался и напечатал две статьи, подав, тем самым, сигнал силовым структурам — те набросились, как по команде. Если бы не ребята, ночи напролет бившиеся над расшифровкой подброшенных фальшивых платежек и схем, по которым якобы уходили деньги из возглавляемого мной Центра общественных СМИ, — все могло закончиться весьма печально. Закавыка заключалась в последних трех нулях, которые в советской банковской бухгалтерии означали копейки, перед которыми ставилась запятая. Эти несуществующие копейки в результате превратились в миллионы при переумножении, а запятые «потерялись». Штука в том, что на тот момент копейки вообще в Украине не ходили — стояло время купоно-карбованцев.

Обнаружив подлог, теперь уже наша сторона возбудила иск за клевету, Гене светило пять лет за умышленное распространение заведомо ложных сведений. Он, понятное дело, затеял бодягу, не являлся на судебные заседания, апеллировал к свидетелям, но те, смекнув в чем дело, быстренько испарились, слиняли. Больно надо свою задницу подставлять. Гена заложил своего шефа, заявив на суде, что заказ исходил непосредственно от Фюрера. Эх, до сих пор жалко, что мы их тогда выпустили, согласились на мировую, ограничившись опровержением в «Киевских гадостях». А Гена, оказывается, обид не забывал. И когда мне подожгли дверь, и только чудом не сгорела квартира с женой и детьми (я был в командировке), «Киевские гадости» за подписью «Г.Крокодил» поместили об этом заметку. В ней сообщался не только мой точный адрес, этаж и номер квартиры, но и присутствовала следующая ремарка: «Обращаем внимание читателей, что подобные акции с работниками различных изданий случаются чаще осенью, когда проходит подписная кампания на газеты и журналы».

Возглавив газету (сбылась мечта!), Гена, по выражению одной моей знакомой и вовсе «запанів». В кабинете развесил фотографии в дорогих рамках: Гена Крокодил и Папа Римский, Гена и Валерий Леонтьев, Гена и космонавт Леонов, Гена и наш первый Президент, Гена и Евгений Евтушенко, Гена и наш второй Президент, Гена и Фюрер, Гена и вице-спикер и т.д., и т.п. Стал еще круче одеваться. Но носить пиджаки не умел, лацканы карманов у него все время оттопыривались, он их внутрь заправлял, только придурки так носят. С галстуками — вообще беда, не умел завязывать, жена дома мастерила узел, снимал, не развязывая, узлы занашивались быстро, выбрасывать не любил, так засаленные и носил.

Все больше его тянуло на философию. Любил «закатить речуху» на минут сорок, а то и на час на планерке. Людям работать надо, в номер сдавать, а он все вспоминает случаи из практики, описывает во всех подробностях. Когда доходил до пикантных мест, например, передачу денег или получение вознаграждения, о чем никто не должен знать, вдруг замолкал, отделываясь репликами типа: «Ну, в общем, сами понимаете, ударили по рукам, я написал материал, напечатали, столько шуму поднялось, вы себе не представляете…» Играл в строгого следователя, стремясь походить на Фюрера, да куда ему! Тот если и наказывал, — то по справедливости, Гена же — в зависимости от настроения. Направляясь к нему в кабинет, все обязательно спрашивали у секретарши: «Как у Крокодила сегодня настроение? Может лучше не заходить?»

В редакции развел сплошной бардак — жил то с секретаршей, то с заведующей отделом, обеим обещал выбить квартиры. С секретаршей любовь давняя. Еще когда спецкором служил, сошлись. Вместе обедали, если Фюрер уходил куда, Гена, выждав момент, в приемную заскакивал, они дверь на защелку — раз! В тесной приемной, на кресле для посетителей часто это все и происходило. Секретарша подкармливала Гену в обед, всякие банки из дому приносила, за окно выставляла, чтобы лишний раз не просить Фюрера — у того в комнате отдыха стоял холодильник. После того, как Гена стал главным, и они, задержавшись на работе, первый раз лежали у него (теперь уже у него!) на диване в комнате отдыха, после всего, уже, секретарша рассуждала о том, что надо купить сюда комплект чистого белья, чтобы не подстилать что угодно, кожа все-таки, он вдруг взорвался: «Я тебе куплю! Разврат здесь устаивать — не будет этого. И банки все из окна забери сейчас же, чтобы я не видел больше!» «Таким строгим стал, ужас, — рассказывала секретарша подруге, когда Гена уехал по делам. — И заплакала: «Представляешь, скотина какая, как раньше пользовался мной, ни слова про банки, а тут, видите ли, стыдно. А я ему, дура, мясо с черносливом в пять утра встала, готовила…»

О том, что Гена начал жить сначала с секретаршей, а потом с заведующей, быстро узнали в конторе. Эта новость живо обсуждалась в курилках, за фаворитками следили. Тогда-то заведующая, не выдержав, устроила скандал Гене, и он вынужден был средь бела дня закрываться в кабинете, тащить ее в комнату отдыха, успокаивать, отпаивать каплями. Каплями, правда, дело не ограничилось, и, когда они вернулись в кабинет, она попросила чаю: «Принесите, пожалуйста, чаю», — сказал Гена в селектор. Через минут пять секретарша вошла с одним стаканом для Крокодила. «Ну, блядь, сама себе приказ подписала!» — подумал Гена, а вслух: «Я же просил два чая! Что за хамство, видишь, у меня человек в кабинете сидит!» — «Где?» — «Два чая, я сказал!» Когда за секретаршей закрылась дверь, заведующая сказала: «Ну что ты с ней панькаешься, она ведь издевается, ты что, не видишь? Выгони сейчас же, проблядь такую!» Мысли совпадают, подумал Гена. И вспомнил, как когда-то давным-давно Фюрер у него на глазах, тогда контора находилась еще в приспособленном помещении на Киквидзе, — несколько перегороженных фанерой клетушек, приглашая его, Гену, на работу, расчитал свою секретаршу за чаинку в сахаре. «Что ж, чему быть, того не миновать», — сказал он, подписывая приказ.

Предметом особой гордости Гены был толстый блокнот, куда он заносил встречаемые им рубрики — 600 или даже больше хранилось в нем. Этот блокнот начинал еще Фюрер, потом ему стало некогда, и Гена упросил передать ему, для продолжения, чтобы дело не заглохло. Такого блокнота, он уверен, ни у кого в Киеве из редакторов нет. Ни у Правденко, ни у Швеца, ни тем более, Миши Сороки. Что говорить о молодых-зеленых! Гена любил нагрянуть в часов восемь вечера, в день подписания номера, в типографию, задержать выпуск, и, небрежно листая блокнот, поменять все рубрики. «Разве это рубрики? Халтура! Сейчас мы другие подыщем, чтоб стреляли, чтоб читатель, увидев, застрял глазами, и весь материал до конца, не отрываясь, проглотил!» Никаких сомнений в своей правоте у Гены никогда не возникало. Фюрер ведь тоже не колебался. «Ставь, я тебе говорю, что ты сопли жуешь!» — кричал он ответсеку. — «Так ведь, Геннадий Крокодил, вам не кажется, небольшое несоответствие наблюдается между рубрикой и собственно материалом…» — «Ставь, ё-пэ-рэ-сэ-тэ! Несоответствие! Козел ты, ни хрена не волокешь в газете! Разве это полоса? Вот мы с покойным Фюрером когда-то полосы лабали, не вам чета!»Уволенная секретарша права: строгим таким стал Гена, ужас!

И не терпел ни малейших возражений. Дома — еще хуже — вдруг что, сразу в крик: «Кто так делает, бараны! Я вас разве так учил?» Домашние чуть в обморок не падали. В редакции шутили: у Гены комплекс первого руководителя, все должны соглашаться, потакать и восславлять, говорить, какой он гениальный, громко смеяться каждой остроте или анекдоту, если шеф вдруг снизойдет. Да что дома, или на работе — в офисе вице-премьера (тот был одним из владельцев газеты), в безобидной беседе, когда его попросили что-то переделать, поменять в статье, Гена сорвался на крик: «Да что вы в газете понимаете, сидите тут, штаны протираете! Лучше бы указы издавали да принимали законы, а не лезли в газету!» И по наступившей вдруг тишине, понял: зарвался, занесло, надо назад сдавать. «Нет, я, конечно, не против, но считаю себя профессионалом, вы ведь тоже профессионал в своем деле, вот и я … Впрочем, решать, конечно, вы должны, извините, погорячился». — «Ничего, бывает», — сказали ему.

Гена, выйдя из офиса, поспешил не к машине, а в противоположную сторону, в первое же по дороге кафе, и дернул с расстройства 200 граммов коньяку, чем перепугал официантку — такую дозу, сколько она работает, никто у нее не спрашивал. «Может, закусить что, бутерброд с икоркой есть, и с буженинкой». Не отрываясь, одним дыханием, Гена проглотил коньяк и, поморщившись, пробасил: «Кусочек сахару. Рафинад есть?» — «Есть… кажется… есть», — официантка смотрела широко открытыми глазами. — «Дайте. Два кусочка!»

Немного успокоившись, вышел на улицу, присел на лавочку у остановки автобуса, закурил. Подошла маршрутка, кто-то выходил, кто-то толкал его сумками. «Ишь, расселся, дымит тут, воздух только отравляет!» — «Ничего бабуля. Капля никотина убивает лошадь. Но ты же ведь не лошадь?» — ответил Гена и сам заржал, как лошадь. Странно, но никто вокруг не засмеялся, не поддержал его шутку, некоторые смотрели с осуждением. Будто все сговорились. «Смеется хорошо тот, кто смеется как лошадь», — услышал откуда-то сбоку. — «Кто сказал? Кто, я спрашиваю?!» — Гена поднялся с лавки, бросаясь то в одну, то в другую сторону. Возле него останавливались люди. — «Кто посмел?! Да я вас, мать вашу, урою! Дерьмом оболью, ославлю на всю жизнь! Вы знаете, хотя бы, кто я? Я — киллер! Киллер Гена Крокодил! Газетный! Понятно? Ублюдки, вам ясно?» — орал он что есть силы, погромче, даже чем обычно в редакции на планерке. — «Да он пьяный!», «Пьяный, смотрите!», «Напился с утра!». «А вон и милиция. Милиционер, идите сюда! Здесь киллера пьянющего поймали!», «Держите его, держите киллера!», «Вяжите его в кутузку!», «Ах ты, сволочь, киллер ты недорезанный!»

Милиционер, пройдя сквозь расступившуюся толпу, пристально посмотрел на Гену — весь в прикиде как бы мужичек, при галстуке, такие вряд ли в автобусе ездят. «Гражданин, — милиционер на всякий случай козырнул одной кистью, как когда-то в армии они, рядовые, отдавали честь ефрейтору, небрежно, одним пальцем прикасаясь, мол, все ли в порядке у вас с головой? — Ваши документы попрошу!»

— «Ты как честь отдаешь, падло? — Гена слез с тормозов окончательно. — Так тебя учили в милицейской школе! Ах ты, блядь! Смирно! Скотина! Жетон свой немедленно! Я сказал: Жетон!» — И со всей силы его в харю, да так, что юшка брызнула.

Упал бедный мент, не ожидавший такого поворота средь бела дня, считай, в центре Киева, да при большом скоплении народа. И сама ведь ситуация ничего угрожающего не обещала. Ну, выпил мужичек, с утречка нормалек, присел на лавочку отдохнуть, зачем только вот людей оскорблять, орать благим матом, они и позвали на помощь.

Гена пытался было мента вонючего ногами, но его не пустили, кто-то саданул Гену в лицо, и по почкам. «Падло, не только вам нас бить!»

— Ты на кого руку поднимаешь, подонок! — Гена бросился к обидчику. —- Донбасс никто не ставил на колени!

Из подворотни напротив, он еще это успел заметить, выбегали прятавшиеся там от милиции не то наркоманы, не то еще какая шушера, бежали прямо на Гену, в руках — стальные прутья. Толпа сомкнулась, повалили на землю, добивали ногами. «Ты на кого, падло, замахиваешься, на нашу милицию?», «Ах ты ж блядь такая!», «В лобешник его бей!», «И по яйцам, по яйцам!» Последний удар нанесли прутом по голове, что-то там треснуло, враз все стихло, толпа расступилась.

Побитый милиционер, отряхиваясь, вызвал по рации машину. «Ну хватит, хватит с него, «Скорую» давайте, «Скорую»!» Милицейская «Тойота» и «Скорая» подъехали почти одновременно. Смерть констатировали тут же, на месте, при свидетелях.

На завтра газеты вышли с сенсационными заголовками. Фамилия Гены Крокодила была набрана крупным шрифтом. Последний раз в жизни. На оперативно сделанные снимки во всю полосу смотреть было неприятно, тошнило, внутренности головы торчали, как в фильмах ужасов. Союз журналистов подготовил пафосное заявление об участившихся случаях со смертельным исходом среди его членов, да старшие товарищи, в лице вице-спикера, не порекомендовали. «Незачем, — сказали, — будоражить народ».

…Теперь — осторожненько, чтоб никого не разбудить и не скрипнуть дверцей, достать из шкафа футболку. Хоть и придержал, а дверца так заскрежетала, еще только хуже вышло, да браслетом металлическим по стеклу задел, мертвого поднимешь, — звук противный, тягучий, аж зубы заныли. Выбирать прикид некогда, тащи любую, что в темноте попадется. Глаза скосил — черно-белые цвета туринского «Ювентуса», номер десятый, Аллесандро дель Пьеро. Супер-прима по тем давнишним временам, еще до того, как он провалил Евро-2000, самый высокооплачиваемый игрок мира, за каждый матч получал по 110 тыс. долларов США. Правда тогда, 2 марта 1997 года, любимец местной публики так и не распечатал наши ворота, а «Юве» не одолел «Динамо» на родном стадионе.

Яркой вспышкой — нарядный мартовский Турин, дорогая одежда, запах трубочного табака, легкий медовый дымок, головокружительная парфюмерия, роскошные витрины магазинов разве что не в золото одеты. Тепло и сухо, оживленный бульвар, звенит трамвай, разбрасывая искры на поворотах, совсем как у нас, где-нибудь на Новодницком спуске. Впрочем, там уже нет трамвая, давно сняли. Но тогда же, когда я об этом думал, — был ведь? Вот мы с Пашей Запорожцем, два безбилетника, почти на ходу и впрыгиваем в этот трамвай, ехать всего-ничего, пять кварталов вниз, магазинчик частный мужской одежды. Наводку дал отставной генерал, говорит, задешево по костюмчику себе справите. А если по два, — скидка хорошая, еще и презент будет. Кто откажется, спрашиваю я вас. Уже жэдэ вокзал ихний проявился, с ратушей и часами с химерами, ну прямо тебе флорентийский стиль, как на картине. По закону пакости, — то ли кондуктор, то ли контролер, шут их разберет, с дощечкой, что-то там мелом помечает, и к нам приближается. «Драпаем!» — шепчет Запорожец. — «У тебя же кредитная карточка, расплатишься!» — «Ты лучше свою закомпостируй». Тогда только завелись карточки, форсили друг перед другом. Контролер шустро продвигается, на нас поглядывает поверх очков. И вдруг, о спасение, стоявший рядом негр дергает за ручку, раздается короткий звонок, трамвай притормозил, дверь отворилась, и он бодренько так соскочил, а за ним выпрыгиваем, не теряя достоинства, и мы с Запорожцем. Смеялись и матерились до самого магазина, аж слезы повыступали. Надо же — триста лет у себя в Киеве трамваем не ездили, а тут — Италия, Турин, в день сражения с «Ювентусом», зайцем в местном трамвае проехали, как школьники какие. И ладно бы денег не было — так навалом, по три костюма прикупили, да рубашек, галстуков, белья — упаковались! «Не проехаться ли нам на трамвае обратно?» — «Нет уж, я тачку сейчас тормозну».

А трамвай-то — вот он, перед носом дверь отворил, мы только поднялись со своими клунками, — вот тебе раз! Тот самый, оказывается, и тот же контролер в очках и с дощечкой. Как заметил — в момент других обилечивать прекратил — через весь вагон к нам. Запорожец не растерялся — за звоночек дернул, трамвай пикнул, притормозил, и мы второй раз его объегорили. Ехали, правда, всего-ничего. Тачку поймать не удалось, зашли в кафе, кофейку с хорошим коньячком заказали. Свисток — вбрасывание, — за победу! И за удачу, и за успешную езду в трамвае, что так кровь разгоняет. До отеля пешком добрались, как жлобы какие — в каждой руке по два огромных пакета со шмотками. Лавка-то и вправду оказалась со скидкой, хозяин нам по голубой рубашечке «Милано» презентовал как оптовым покупателям. В прогнозе на предстоящий футбол разошлись. Итальянец ставил на своих — 2:0. И то, наверное, из вежливости, в душе надеялся на три или четыре безответных гола. Из той же вежливости поинтересовался нашим прогнозом. Меня вдруг осенило. Так бывает иногда. Спроси Запорожец пять минут назад, я бы не ответил, не знал, что сказать. А сейчас цифры увидел, да ясно, четко, как будто игра уже закончилась, и счет на табло высвечен, известен каждому. Наши бросаются обнимать Гусина, а итальянцы со штрафного сравнивают. «Один-один», сказал я и показал для верности по одному пальцу на руках. — «Ван ту ван». Итальянец закивал сочувственно, смотрел, как на тяжелобольного. Когда Гусин забил головой во втором тайме, Запорожец крикнул мне через ряд: «Если сравняют, — убью, ты лучше сразу уходи со стадиона, придурок малохольный!» Сравняли итальянцы минут через десять, правда, с игры, не со штрафного. Так и я ведь не волшебник, учусь только.

По дороге на спортплощадку все гадал — что бы это значило, — футболка Дель Пьеро? При сегодняшнем моем раскладе. Что за знак такой — именно 12 августа, в понедельник, так много для меня значивший, можно сказать? Удача? Фиаско? А может, как тогда, в Турине, — ничья? Оттяжка всех проблем на более поздние сроки? В моей коллекции — 23 футболки лучших клубов — и «Милана», и «Манчестер», и «Реал» с «Интером». А выпала сегодня одна, слепой жребий. Что ж, посмотрим.

Ступив на баскетбольную площадку, как всегда с левой ноги, привычно засекаю время: шесть минут восьмого. Опоздал, может, за счет зарядки компенсировать, обойтись без силовых упражнений, учитывая остроту момента? Неистребима у нас тяга к примитивным решениям, чтобы одним махом — и разрубить все проблемы. Да еще и просачковать, проволынить. Любишь ты себя, Серега, жалеешь, боишься перегрузиться. Помнишь, что тебе говорили: первые, пришедшие на ум, три варианта любого решения отбрасывай как тривиальные, лежащие на поверхности. Вот именно перед таким днем, как сегодняшний, нагружать себя надо максимально, никаких послаблений.

Мяч подброшен как можно выше, еще, лови отскок, двойной шаг, бросок с отклонением — два очка. Еще, еще раз. Теперь с двух метров — чистый мяч, теперь с угла, драйв, твой коронный бросок — сетка приятно зашуршала, можно и трехочковый попробовать — смазал. Ну что ж, для начала неплохо. Засекаем минуту — и вперед. Откуда поймал — оттуда и бросил. Шесть бросков минимум за шестьдесят секунд. Рекорд — восемь бросков — семь попаданий. Сегодня — четыре из шести. Средний показатель. Попробуем с точки пересечения лицевой и трехочковой. Бросок — мимо, еще бросок — мимо! М-да! Устал, что ли? Поменяем точку, слева у линии фолов, чуть дальше. Два шага, обман влево, бросок в прыжке с отклонением — есть! Еще раз — мимо. Третий раз — точно! Пятнадцать минут — броски, десять — разминка, включая пресс и силовые отжимания, еще пятнадцать — баскетбол, всего — 40 минут. Если бы еще и вечером так — идеальный вариант при сидячей малоподвижной работе. Но вечером не получается, пацаны не покидают площадку до ночи, а бегать с ними сорокавосьмилетнему дедушке не пристало. Как-то пробовал, они кричат: «Батя, пас на ход давать надо, не в ноги!» С тех пор играю только один, плохо, что подниматься приходится рано. Зимой, когда играть нельзя, спортивной ходьбой стадион обмеряю, десять кругов. Тренировка сегодня образцовая — ни разу не вспомнил про службу. Только в ванной, когда уже чисто выбритый намазывал голову шампунем от перхоти, специальным, из Германии привезенным, несколько ящиков, кольнуло внутри: так сегодня же должно решиться все окончательно, принципиально! Придут потенциальные покупатели, торговаться, сколько прокрутилось вариантов, людей прошло — не так-то легко выбрать, или отказать проявляющим интерес фирмам, инстинктивно угадывать — у кого серьезные намерения, а кто вступил в переговоры с надеждой «кинуть», обвести вокруг пальца. Неписаные законы киевского бизнеса торжествовали: «Ты хочешь быть честным? Будь честным… дураком. В нашем деле — кто первым обманет, тот и побеждает». Для моего поколения, воспитанного на элементах советской морали, с обязательными понятиями чести, благородства, вся эта коммерция — за гранью сознания. Непостижимо: взять деньги и не вернуть. Для большинства нынешних бизнесменов — это азбука, пустячное дело. Не усвоить ее — значит заранее проиграть. Лучше тогда не начинать никакого дела, устроиться куда-нибудь на работу, жить на зарплату.

От этих мыслей может испортиться настроение, лучше еще раз прикинуть, что и как. Самое главное — то, что уговорил, настоял на встрече на своей территории. Не в каком-то неизвестном кафе, где все им знакомо, не у них в офисе, где запросто могли забрать документы, а самого в лес вывезти. Встречаться надо только у себя. Во-первых, два кольца охраны. И в приемной попросил, чтобы человек пять сидело. И за их машинами внизу можно присмотреть, кто там, сколько, куда собираются, что за автомобили, номера переписать, после в ГАИ расшифруют — ребята знакомые помогут. Главный вопрос: как оформлять сумму? Сегодня до этого не дойдет еще, день потратим на составление бумаг, но думать надо. Снова простое решение, так и просится: брать наличными, и дело с концом. Нельзя! И понимаешь, что нельзя, а просится, само в голову лезет. Взять у них на глазах — навсегда себя повяжешь, потом не разделаешься, не отвяжешься, всю жизнь будут шантажировать. Во-вторых, завтра или через десять дней поймают на улице, в машину, опять же в лес, не сами, конечно, из их конторы, свои же бабки начнут выбивать. Это у них обороткой называется. Адвокат один рассказывал, что блатных защищает. Гонорар не успеет получить, дело выиграть, а его в лес тащат, раскошеливают. Все никак понять не мог, что за люди, откуда? А это те же самые, которых он защищает, нанимают братву за двести баксов, они и выбивают. Нет, здесь надо аккуратно, чтобы никто не мог подкопаться. Можно открыть кодированный счет в банке у знакомых, подождать, когда бабки придут туда и лягут. Так ведь 250 тысяч — деньги большие, их сразу засекут службисты. Сам банк же и заложит им. Запорожец рассказывал: в банках давно действует заведенный порядок: кто открывает валютный счет больше 500 долларов, банк обязан ставить в известность СБУ. И не придерешься: закона о банковской тайне в Украине нет.

Душ, бритье, укладка волос феном, кофе с творогом — все это привычно, на автопилоте, как заведенный, как баскетбол, занимает сорок минут. Десять — одеться. Голубая тенниска, купленная в Барселоне, в универмаге на площади Каталонии, галстук из Парижа, желтый в небесного цвета васильках, в то лето такие носили все парижане, последний хит, двадцать долларов, легкие кожаные туфли из Норвегии, где чемпионат мира по хоккею проходил, заколка золотая, подарок Запорожца… Точно по расписанию звонок в дверь — охранник. Выглянул в окно — серебристая «Тойота» на месте. Другой охранник с водителем перекуривают. Ну, ни пуха!

Шесть минут, потерянные утром в поисках футболки, удалось нагнать за завтраком, как всегда, в девять ноль пять мы отъехали. Раньше охрана, по правде, доставала, да и неудобно перед соседями. Ведь когда в сопровождении едешь в лифте, а он останавливается на нижних этажах, и каждый раз охранник объясняет: «Извините, но вам придется съехать следующим лифтом», — людей нервирует. Но потом ребята закодировали кнопки так, что вниз лифт спускается без остановок, жильцов поначалу это задевало, но через год привыкли. Вверх же, после работы, ребята сами ориентируются, — соседей в лицо знают. Издержки того, что живу в обычном доме, а не в номенклатурном, где у всех своя охрана. Там это воспринимается в порядке вещей.

Не люблю нагонять время, на меня это действует. Как-то Паша сказал: хочешь избежать инфаркта? Никогда не соревнуйся со временем. Пусть себе бежит. А ты двигайся параллельным курсом. У меня так не получается. Вся жизнь зациклена на часовых стрелках. Со стороны такое впечатление, что я никогда никуда не опаздываю, и все делаю с улыбкой. На самом деле, самоорганизацию строить надо не один год. Но если выдержал, потом только поддерживай, выполняй все в заведенной последовательности. Так когда-то по специальному рецепту научили чистить зубы — пять минут, со всех сторон, каждый зуб снаружи и изнутри полости рта, щетка ходит в руке, как у фокусника, переворачиваясь. Думал, никогда не смогу. Ни фига! Зато теперь все делается автоматически, и уже пять лет как ни один зуб не болит. Но попробуй хоть раз перед сном не почистить или после завтрака (по этой методе надо чистить не до еды, а после) — не заснешь, у меня такие случаи были. То же, что с немытой головой выйти на улицу — лучше заживо погибнуть, впечатление, будто осы в волосах роятся. Кто думает, что все просто и легко дается — и прическа, и зубы, как с рекламы, и шмотки, в этом-то и штука — как будто ничего лишнего, но каждая вещь свою цену имеет, фасон, именно в этот ансамбль вписывается. И никто никому ничего не доказывает. С улыбочкой снисходительной, с небрежной походкой, рукой игриво: «А, подумаешь, что за пояс такой, обычный, не обращал внимания», — не будешь же посвящать, что в Сантьяго куплен, в универмаге, не в Стамбуле даже и не в Афинах средь улицы, на асфальте, а в дорогом фирменном магазине. Где-то слышал: пока вы в Турцию десять лет катались, те, кто умнее, настоящие шмотки из Лондона привозили. И который год носят. Но только носить — мало. Надо уметь еще подать, так дед, Иван Иваныч, покойный, учил, спасибо ему за науку!

Дед

Недавно проезжал мимо того места, где была наша банька. Теперь там — пустырь, стройматериалы, трубы, все разрыто, кирпич валяется битый, колея от приезжающих машин — короче стройка. Но угол баньки уцелел все же. То ли сил не хватило его разбить, то ли просто не дошли руки. И так противно стало: ну а баньку то за что? Сколько себя помню, сюда захаживали. Время нашенское — в среду, потом на чистый четверг перенесли, с 3 до 7 вечера. Ходили компанией, десять человек. Четверо уже покойники, царство небесное. И самый главный наш закоперщик — Иван Иванович, дед, здоровый был мужик, приятно вспомнить! На 70-летие четверых отпарил, сам облился пятью шайками ледяной воды, выпил граммов триста водки, запил чешским пивком и поехал к своей Татьяне, любовнице последней, на тридцать четыре года его младше. Через неделю хвастал мне: три штучки бросил ей, как молодой. Веришь-нет, Серега? Особенно третью — таскал ее, таскал, а кончить не могу. Она уже чуть не плачет: умоляю, заканчивай! Зато потом как сладко было! И не врал ведь дед. Мне Людка, его секретарша, еще тогда, в 90-м, рассказывала: «Куда вам до Иван Иваныча! Он любому тридцатилетнему фору даст!» Бесило жутко. Да как же так, что же он настолько сильнее меня? Я, когда не получалось, на Людку смотреть не мог, глаза прятал, все Иван Иваныча представлял.

Всю войну наш дед прошел, морской десант, в яме под Севастополем чуть не добили раненного, всегда в первых рядах — и собкор «Известий», и по радио в республике главный, и доктор, и профессор, 20 книжек написал, 16 художественных кинофильмов, а баб сколько перещупал, водки перепил — не сосчитать. Большой был жизнелюб. Меня, сопляка, на втором курсе в многотиражку университетскую затянул. Иван Иванович ее тогда редактировал, партийное поручение такое на журфаке — в очередь редактировать газету. Еще и завкафедрой работал. Сколько же ему тогда было? Полтинник, никак. Почти, как мне сейчас. Юбилей справляли на киностудии Довженко, в яблоневом саду столы стояли три дня подряд. Народу — тьма, вся кинобратия, киевский бомонд, да и просто, кто заходил, — всех привечал. Можете представить, если даже мне место нашлось. Да что место — слово дали. «Серега пусть скажет, — сказал Иван Иванович, — самый младший, надежда наша». Пылали щеки, что нес — убейте, не вспомню. А вот что дама одна пожелала, на всю жизнь в памяти осталось. На стол вспрыгнула, платьице развивается, ноги классные, все при ней: «А я хочу выпить за Ивана Ивановича как за мужчину. И всем мужчинам пожелать!» Хохот, бабы плачут, жена красная. Да, полтинник отгуляли. И шестьдесят его помню, в 86-м, я как раз в газету пришел. В кабаке гулеванили, в «Москве», орден вручили и все прочие регалии — адреса, грамоты, именное оружие. Со всего Союза люди съехались, однополчане, писательская публика, профессура. Все думали Иван Иванович уже с базара возвращается. Ан, нет! Смотрел я в тот день на деда — строгий, седой, при смокинге и бабочке, достойный сын своей эпохи. Можно было бы и так подумать, если бы я лично не был свидетелем, как не далее, чем позавчера, он повторил все подвиги Геракла, организовывая прием по высшему разряду редактрисы из Москвы, приехала над книгой Иван Иваныча поработать, стоящей в плане Политиздата, страшно выговорить, ЦК КПСС.

Редактриса — та еще девушка, смекнула, что в Киеве можно развеяться, да еще с таким надежным автором, как Иван Иваныч. Уж дед ее укатывал — от официальной встречи в Киевском Доме офицеров, где в ее честь была организована читательская конференция на тему «Народ, война, победа» — так называлась тематическая серия, в которой входила книжка И.И. (чтоб было в чем в Москве перед начальством отчитаться). До банкета на 150 персон в ресторане «Киев» (оплачивало Министерство обороны), ну и, конечно, удовлетворение личных заявок — шашлычок в тесном кругу на даче в Ново-Петривцах, где воевал Иван Иванович, культурные выходы в театры, Дом Кино и т.д., где слегка ошалевшей редактрисе оказывали почести, сравнимые разве что с посещением Киева арабским шейхом. Многие газеты, кстати, писали о ее пребывании, на телевидении прошла получасовая передача, прямой эфир по радио. Не пожалел живота Иван Иванович, я еще удивлялся: «К чему такая поляна?» — «Ты молодой еще, не понимаешь, в первую очередь мы с тобой должны получить удовольствие, а потом — уже она. И во-вторых, если что-нибудь делать, запомни это, то надо делать хорошо, в противном случае, — лучше не пытаться вообще».

Как-то в субботу Иван Иванович заехал к нам в контору, чтобы просить шефа заметку в номер тиснуть о вчерашней встрече в Доме офицеров. На свою беду я вышел в тот день разгрести завалы за неделю, стол почистить. Конечно, это была тактическая моя ошибка. Так как рецензия обошлась Ивану Ивановичу в бутылок десять или больше крымского коньяка «Коктебель», предусмотрительно загруженного в багажник «Жигулей». Каждый раз, разливая пол-литровую бутылку на троих, Иван Иванович предупреждал: «Учтите, мужики, мне вечером в оперный театр редактрису везти, и я — за рулем, так что много, извиняюсь, сегодня выпить не смогу». — «А у меня газета на руках», — оправдывался Иван Ильич. Под конец дня они так назюзюкались, что, по-моему, поменялись ролями: газета на руках оказалась у Иван Иваныча, а редактрису порывался развлечь в театре наш главный. Я давно и тихо спал в приемной, расположившись на стульях. Очнулся — блин, шестой час. Сегодня же суббота, столько дел жена загадывала, и на хоккей с сыном обещал сходить, напился, сволочь! Попытался было встать — куда! Палуба под ногами качается, ходуном ходит. А шефы мои — за столом сидят. — «Илья, еханый бабай, мы что с тобой, ящик коньяка треснули, в машине ведь дюжина бутылок была, шофер твой сейчас говорит, последняя осталась…» — «Я тебе русским языком повторяю: не могли мы вдвоем выпить 12 бутылок». — «Не двенадцать, во-первых, а одиннадцать, и не вдвоем, вон Серега еще». — «Да что Серега, пацан, пить не умеет, ты лучше скажи, как его домой отвезти?» — «Я же на машине, подброшу, будь спокоен!» — «Кто подбросит? Да ты ведь лыка не вяжешь, менты еще загребут». — «Кого загребут, меня?! Ты, блин, Илья, думай, что говоришь. Кто лыка не вяжет? На себя посмотри!» — «Ты много не тренди, Ваня, понял. Меня за двадцать три года никто пьяным не видел!» — «А мне в театр с редактрисой, я не могу быть пьяным».

Логика железная. А мужики какие красавцы? Да эти перепьют кого угодно. Закалка — фронтовая. Самое интересное, меня домой-таки Иван Иванович отвез. Я все нервничал по пьяни: «А если остановят, права заберут?» — «Да кто заберет-то? Кишка тонка! Смотри, что у меня есть, — из кармана извлекался красный талон с белой диагональной полосой: предъявителю сего удостоверения при выполнении оперативных заданий разрешается управлять автомобилем в стадии легкого опьянения. Понял: «легкого опьянения», едри его в корень!». Как только порог переступил, — так и рухнул, проспал до 10 утра воскресенья, жена два дня, известное дело, не разговаривала. Встречаемся на неделе в баньке: «Как вы тогда добрались, в субботу?» — «Пришел домой, ванну со льдом соорудил, минут сорок лежал, пока вода не нагрелась, барышню забрал из отеля, в театре шампанского бутылку выпили, чуть не уснул на этом балете, разморило, она меня локтем толкала все время, ну а как в гостиницу вернулись, я ей такой фейерверк устроил, хорошо, кровать не сломалась, а то запросто могла при такой нагрузке. Но что я, ты знаешь, что Илья Иванович учудил? В десять часов вечера некролог правительственный пришел, первый секретарь Николаевского обкома умер, так он давай, пьяный, всем звонить по очереди, матерился, по начальству: «Не может некролог в такое позднее время прийти!» А ему Сухарь, министр РАТАУ: «Как не может, но пришел же…» — нахамил в тот вечер многим, всю неделю ездит, извиняется. Дежурного своего в типографии уволил, тот обиделся, не разговаривает, буду, говорит, уходить от этого самодура…»

Только теперь, когда его нет, до меня дошло: с Иваном Ивановичем меня связывает самое хорошее, все, что случилось в жизни, о чем приятно вспомнить. Он за шиворот заставил носить заметки в университетскую многотиражку, впихнул в коллектив, здесь работало четыре-пять по-настоящему классных журналистов, не желающих гнать халтуру в больших газетах. Они-то и ставили мне руку. Эти ребята рассматривали свою работу, как средство для добывания денег, но ужасно обиделись, если бы кто-то упрекнул в непрофессионализме. У них были свои примочки — элементы западной верстки, честные материалы, без вранья (насколько это возможно), они могли ночь напролет спорить о смешении жанров или шлифовать отдельные фразы, запоем читали Гамсуна и Пруста, Платонова, Тынянова и Эйхенбаума, Булгакова, менялись книгами, здесь я впервые столкнулся с самиздатом — рассказами Булгакова и книгой Автарханова о смерти Сталина. Вот где мои университеты, надо только, как губка, впитывать и учиться, постигать, что они читали (для начала мне дали «Слова» Ж.Сартра и «Чуму» А.Камю). Душа компании — Иван Иванович, вокруг него вертелось все, он был царь и бог, насаждал атмосферу искренности и абсолютной порядочности в производственных отношениях, никто не орал друг на друга, демонстративно не швырял в корзину материалов младших и неопытных коллег, все принципиальные вопросы решались на общих обедах и ужинах в складчину, куда допускали зеленых практикантов, в том числе таких, как я. Вел застолье, конечно же, Иван Иванович. И к тостам относились очень серьезно, с большей ответственностью, чем собственно к выпивке. В отличие от всех моих забубенных компаний, здесь ценилось не то, сколько и как выпиваешь и что потом произойдет, а то — как скажешь тост и умеешь ли поддержать «умные разговоры» за столом. Все это превращалось в некий ритуал. Даже, когда сдав газету, ожидали в кафе напротив сигнальный экземпляр, распивая для разминки бутылочку-другую шампанского. Когда появлялся дежурный с «сигналом», каждому вручался свежий номер. Минут пятнадцать-двадцать шло как бы спонтанное обсуждение, рецензирование, подмечались новые ходы и навороты, каждая линейка или рамка «просвечивались». Вывод неизменный: газета сделана профессионально. Да и как могло быть иначе, если трудились над ней профессионалы. В нашем тогдашнем кругу это служило высшей похвалой. Эх, жаль, по молодости не ценил все те наши посиделки в «Театральном» и «Лейпциге», газетное братство, трогательное к себе отношение. А ведь такого в жизни больше и не встретилось, хоть в скольких конторах проработал. Тогда мне казалось, что еще будет еще полным-полно таких газет, ребят, и светлых дней. Эх, заранее бы знать, что нет, не будет, это и есть тот самый звездный час.

Иван Иванович каждый месяц водил в кабак, приобщал к светской жизни. Шли, как правило, в «Лейпциг», там собиралась в те годы элита, — писатели, киношники (Дома кино не было), известные люди. Иван Ивановича встречали по самому высокому рангу, проводили «на верхотуру», на второй этаж, где располагались козырные столики. Заказывали скромно — по салатику, цыпленка на двоих, водочку, шампанское. В «Лейпциге» была отлична кухня. Да разве еда находилась для нас тогда на первом месте? Мы общались, не могли наговориться, после ресторана долго бродили по ночному Киеву, иногда, под настроение, ехали на вокзал, там круглосуточно работал кабак, брали шампанское, пили с горлышка, провожая ночные поезда. Иван Иваныч был старше нас, меня на 35 лет, «основных» из конторы — на лет 20. Но разницы не чувствовалось, наоборот, во многих вещах мы тянулись за ним — у него были самые красивые женщины, его никто не мог перепить, а в парилке — нечего и думать!

Есть молодые парни — в 30 лет старики душой. А есть и в 65 — форы даст любому студенту, будь то на бабе, в бане или в работе. Именно Иван Ивановичу первому пришло в голову выпускать кооперативную газету, в 90-м году было дело. Для тех, кто позабыл, скажу, что тогда впервые в Москве «Коммерсант» стал выходить и радиостанцию «Эхо Москвы» учредили. Мы вышли позже «Коммерсанта», но идея родилась раньше, попробуй пробить в Украине какую-нибудь новацию! Если бы не Иван Иваныч, ничего не вышло, он добыл разрешение.

До сих пор в памяти день, когда мы с Иван Ивановичем (я уже возглавлял в то время газету, был в фаворе), в той самой баньке одолжили у одного еврея-кооператора тридцать тысяч тогда еще рублей для выпуска новой газеты с необычным названием «Что делать?». Строгали ее у меня в кабинете, между делом, не придавая особого значения. Я, например, относился к новой газете весьма скептически, считая, что по-товарищески помогаю Иван Иванычу, как к общественной нагрузке. Неожиданно газета «пошла», делалась она практически теми же, кто выпускал университетскую многотиражку. Все постигалось методом втыка, название привлекало, количество заказов росло. За два месяца в Киеве вышли на 100 тысяч, начали печать в Харькове и Львове — по 20 тыс. Еще через месяц вернули долг еврею-коммерсанту, который считал одолженные нам деньги потерянными раз и навсегда. Он со своим взятым в аренду заводиком не представлял при всей фантазии, что деньги можно так быстро прокрутить.

Тогда же, в баньке, Иван Иванович познакомил меня с известным журналистом Игорем Колежуком, который пересказал в парилке статью, напечатанную в одной из новых московских газет про крыс. Будто бы они, гигантских размеров, заполнили шахты метро, и воины-афганцы ведут с ними борьбу — ночью спускаются в подземелье и расстреливают их из автоматов, а крысы все равно загрызают людей. Как часто бывает в сауне, что-то отвлекло, потом мы сели за стол и здорово выпили, потом еще — и разбежались. Утром, перебивая похмелье кофеем, я вспомнил рассказ телевизионщика, отыскал его телефон, подъехал в обед, выпили в «Пассаже» пива, и он мне дал ту газету. Приехав в контору, даже не читая, я поставил статью про крыс в номер. Бытует мнение, что в разгар лета люди газет не читают. Мура на постном масле, не верьте и никого не слушайте. Первым позвонил Иван Иваныч: старик, у меня до сих пор мурашки по коже! Где ты взял эту заметку? Эх, в «Что делать?» нельзя поставить! Ты хоть бы посоветовался, могли в один день, в двух газетах, дуплетом. Свои люди ведь, не конкуренты же…»

Могу теперь сказать: когда приходит слава, ты ее не чувствуешь, не замечаешь как бы. Гораздо больше запоминается, как ты к ней шел, сама дорога, кто тебя поддерживал и был рядом. Известность пришла ко мне не после публикаций самых рисковых бесед с людьми типа Тельмана Гдляна или покойного Вячеслава Черновола, когда они были в «черном списке» цензуры, а я ставил их в газету. Кто бы мог подумать, — после заметки о крысах. Прошло десять лет, но и сейчас многие помнят, — конечно не детали, а сам факт появления статьи в газете. Рассказывали, например, как обтрепанную со всех сторон полосу — даже не газету — читали вслух полуграмотные бабки в рейсовых автобусах из райцентров в отдаленные села. Пока не дочитали по слогам вслух, автобус не тронулся. В Киеве в разных газетах пошли опровержения, дезавуирования, печатали интервью с ветеринарами, учеными, специалистами — такого быть не может! — заявляли они. Газету рвали из рук. Да вы даже сейчас можете убедиться: ни в одной библиотеке, ни в одной подшивке нет того номера. Готовя к печати эту главу, я решил закончить ее перепечаткой «Крыс», и целый год, поверьте, сам охотился за тем номером.

Как высказался Иван Иванович, «психоз был сумасшедший». Послали толкового парня в Москву, он нашел редакцию той газеты — орган ветеранов Афгана, типа многотиражки, ему дали координаты автора. Самое интересное, что после нашей газеты статью в сокращении с комментариями перепечатали «Труд» и «Комсомолка» со ссылкой на Киев, а не на первоисточник. Они встретились, парень оказался начинающим московским литератором, выпили много, пока он не поведал историю «Крыс». Есть такой видик (тогда они только входили в моду), называется «Вьетнамцы» — там гигантские крысы заполонили нью-йоркское метро, и сформированные отряды из вьетнамцев (маленького роста, помещаться в полный рост в шахте) по ночам их отстреливают. «Надо было чем-то забивать в темпах газету, — рассказал литератор, — я накануне видик посмотрел, вот и решил перенести место действия из Штатов в Москву».

Мы не стали посвящать читателей в эти тонкости. Пусть остаются в неведении. Лик таинственного, неизвестного должен обязательно присутствовать в материалах такого плана, больше будет ажиотаж. Профессора факультета журналистики, разбирая ту публикацию, отмечали два момента: образ крыс как заглавного действующего лица выбран очень тонко, с учетом особенностей психологического организма человека. Есть темы, которые всегда будут волновать людей: золото, предсказания (Нострадамус), НЛО, акулы. Загадочные и неприятные крысы, бросающиеся на человека, — в их числе. Кроме всего прочего, та публикация — первая «байка» в советской прессе. И читатели «клюнули» на нее, заглотнули вместе с крючком, сказалась многолетняя привычка святой веры в печатное слово. Потом было много розыгрышей, баек, невероятных статей и публикаций, к ним привыкли и перестали всерьез воспринимать. Но первые такие сюжеты были обречены на успех. Повезло, что и говорить мне, благодаря тележурналисту и Иван Ивановичу (а кто того в баньку пригласил?). И надо же — аккурат поспели к подписной кампании, так что тираж газеты сразу же увеличился в два раза и «зашкалил» за миллион. Знай наших!

А газета «Что делать?» вскоре накрылась. Говорят, Иван Иванович продал ее какому-то прохиндею, тот уехал в Израиль и стал издавать там не без успеха. Да и мы сами, сказать откровенно, не шибко переживали, некогда было — Союз развалился, гласность, перестройка, куй железо, пока Горбачев, — зевать некогда. Кто продавал компьютеры, кто — в Польшу за шмотками мотался, кто свое дело открыл — не до газет, словом.

И банька сгорела. В мое, правда, отсутствие, отдыхал в Крыму. Приезжаю — звоню Иван Ивановичу: завтра в баньку идем? — «Какую, она сгорела! Принимали одних начальников, решали вопросы, переговоры деловые, вдруг проводка загорелась. Пожарных не стали вызывать, затушили сами, разошлись, а она ночью снова вспыхнула. В милицию таскали, дело открывать хотели, если бы не знакомые, неизвестно, чем закончилось бы».

А потом об Иване Ивановиче слухи нехорошие пошли. Ему и раньше завидовали. Пытались то на бабе поймать, то на лишних деньгах — забыл с какого-то сценария партвзносы заплатить. А не забыл бы, так спросили, почему платит с такой большой суммы, кому ж не завидно, у человека в месяц получается пятьдесят и больше тысяч иной год. Когда, скажем, книжка выйдет и фильм по его сценарию запускался одновременно. Только ничего Иван Иванович к старости не поднакопил, я живой тому свидетель, хоронили в бедности, кремировали на Байковом. Зато сколько людей за гробом шло!

Говорили, что он связан с КГБ. И будто, все об этом знали, что он —полковник КГБ, действующего резерва. Вот почему в газетах, которые он возглавлял, всегда диссидентов скрытых полно, молодежь привечал не из благородства одного, чтоб знать, чем дышат, что замышляют и вовремя информировать. Многие скандалы в университете на почве идеологии, исковерканные судьбы, исключения — на его совести.

От себя добавлю: и пропуск на машину теперь понятно откуда: кому же разрешат ездить за рулем в нетрезвом виде? И все его знакомства в ментовских кругах. И газета «Что делать?» пробилась, благодаря органам. Других бы без выходного пособия выставили, Иван Ивановичу же — «зеленую улицу» кэгэбисты организовали. Оказывается, он не просто так шустрил, а продуманно, нас закладывал.

Неприятно все это. Значит, ты все время сидел на крючке КГБ, и им все было известно: и анекдоты, и разговоры о Прусте-Джойсе, и вся твоя личная жизнь, бабы, бани — ну все-все! Как же такое возможно? И как с этим теперь жить? С другой стороны, скажи честно, это мешало тебе, например, стать редактором газеты? В работе или дома, в зарубежных поездках, в каких-то твоих начинаниях, поползновениях? Нет, не мешало. Сам же говорил, что с Иван Ивановичем связывает только хорошее, самое лучшее, что было в жизни. Да, но ведь неприятно, когда, может быть, даже баб тебе подкладывали с определенной целью — что-то выведать, скомпрометировать в случае необходимости, облить грязью, а то и вовсе закопать. Быть может, не только в переносном смысле.

Да пойми, дура стоеросовая, никому ты не нужен. Папа Римский выискался! Объясняю популярно, для особых, как любил говорить Иван Иванович, тугодумов. Вот стоит, к примеру, у тебя на столе телефон. Ты сам и все вокруг давно знают, преворенно неоднократно, что он прослушивается. Скажи, когда-нибудь из-за этого телефона у тебя были неприятности? Нет. Ну и живи себе спокойно, продолжай болтать всякую ахинею по нему.

Да, но, помнишь, в универе, когда два наших однокурсника пошли 22 мая к памятнику Шевченко и их исключали на следующий день из комсомола и выгоняли на улицу, ты-то как проголосовал? Подошел к Иван Ивановичу посоветоваться, а он: «Знаешь, лучше в таких случаях не высовываться, а то им еще хуже будет, и тебя на заметку возьмут. Так что, я бы на твоем месте голосовал, как все. Но решать все же тебе». И тогда ты предал ребят. С подачи Иван Иваныча.

Ну и что? В конечном итоге один из них пробился, возглавляет крупный социологический центр, другой, правда, подсел на уголовке, но это уже отдельная история, не связанная с той. А что касается предупреждения Иван Иваныча, то оно логичное и своевременное было, только бы себе навредил.

Не то это все. Последствия «шефства» Иван Ивановича значительно более разрушительны, чем можно представить. Он тебя зомбировал всю жизнь, программировал, влиял на все твои решения, поступки, всю жизнь. Не силой заставлял тебя поступать, как ему и их ведомству надобно, а лаской, убеждением, комплиментами. А ты и уши развесил, сопли пустил, вот, оказывается, какой я гениальный. Он управлял и крутил тобой как хотел.

Вспомни, как он «зарубил» твою подборку по годовщине Новочеркасска, теперь понятно почему: в расстреле мирных жителей участвовали войска КГБ, и тогда о том бунте никто не писал в союзной прессе, первым был бы ты.

Ну и что? Нет, не так все просто и одномерно. Ведь, Иван Иванович мировым был товарищем, вспомни, сколько раз тебя спасал, как помогал людям, сколько людей шло за гробом, плакали. Квартиры, телефоны, на работу устраивал. Вот это-то и останется. Ну, подумаешь, в КГБ служил. Да каждый третий был сексотом, тебе ли не знать? Уж лучше Иван Иванович, чем какой пидар озлобленный на всех и вся. Представляешь, если бы он отказался, не стал с ними сотрудничать, то и тебя не было бы такого, каким стал. Вспомни «Лейпциг», «Академвино», книжную толкучку, куда вы каждое воскресенье ездили вдвоем, всех ваших пассий, шашлыки в Ново-Петривцах, а как он тебя классно парил! Какие веники научил срезать, запаривать, сколько раз, на ночь глядя, срывался на своих стареньких «Жигулях» тебе навстречу.

Да что там! Жизнь прожита. Прах Иван Ивановича пребывает там, где ему положено. Тебе повезло, что встретил такого человека. Что заболел желтухой и мучился четыре месяца, чуть не отдал Богу душу, — не повезло. А в этом повезло. Что поделать, что везуха такая жидкая.

И если бы не Иван Иваныч, на «Крыс» бы ты сам не вышел, и успех не пришел к тебе. Плохо, что его уже нет, плохо, что становится все меньше людей вокруг тебя, убывает количество тех, которых ты когда-то любил, и на перекрестках твоей души — все больше мертвых. Вот потому-то и не стоит о чем-то жалеть, чего-то стесняться. Помнишь, как в Алуште, когда вы вместе отдыхали, Иван Иванович будил тебя рано-рано, и вы шли на море, купались и делали на пирсе зарядку, повернувшись лицом к восходящему солнцу. Кругом все спали, на отдых ведь приехали, нежились до самого завтрака, и на вас смотрели с удивлением: «Что за чудачество, вставать в такую рань в отпуске?» Было немного неудобно, не по себе. «Не обращай ни на кого внимания», — сказал тогда Иван Иванович. — «Один раз живем, и вся жизнь — наша, родимая, только нам принадлежит…»

И самоорганизация вся – от Ивана Ивановича, отношение ко времени. Когда не был с ним знаком, жил, как Бог на душу положит, — транжирил время, почем зря. И деньги тратил, не думая, что будет завтра. Конечно, слышал, что время, мол, — деньги, но думал, ко мне это не относится. Взаимосвязь «время-деньги» на своей шкуре надо почувствовать. Как любовь, например. Миллионы людей произносят это слово, и только единицы знают, что это такое, те, которые сами испытали, ощутили, кто сам себе привил этот вирус. В молодости — в школе, в институте, в армии, никто никуда не спешил. Можно было в какой-нибудь понедельник проснуться часов в двенадцать дня, бродить по пустой родительской квартире, долго заваривать крепчайший чай, часами стоять на балконе с сигаретой или даже трубкой, договариваться на вечер с друзьями. Жить как заблагорассудиться. Вот именно — не на пятнадцать ноль-ноль или лаже восемнадцать, а на вечер, неопределенно, но тогда казалось, что очень точно, и самое удивительное, — все встречи неизбежно происходили, не срывались. Целые дни, недели, месяцы (годы?) просиживали в кафе за дешевым вином, пустыми и необязательными (с точки зрения делового человека) разговорами — ведь нельзя же считать, что рассуждения о Гамсуне или Ионеску таили в себе хоть какой-нибудь практический смысл или пуще того — выгоду. Да кто сегодня о таком говорить станет? Недавно у Запорожца на дне рождения, на работе: собрались бизнесовые ребята, в обеденный перерыв. Бутерброды с икоркой и осетриной, свежие помидорчики в январе, «Курвуазье» и «Хеннеси Х.О.» — обычная поляна. Выпили-закусили и давай битый час анекдоты травить на темы детских сказок только с матом: «Ну ты, б… серый, я тебя сейчас вы…» и в таком роде. И ржали — не поверите, так раньше Райкина или Жванецкого слушали. А вы — Камю, Сартр — кому нужна эта старая блевотина? Заяц, б…, п… серый…

Когда времени было навалом, и никто над душой не висел, всегда куда-то стремился, о чем-то мечтал. О чем, например? О том, чтобы каждый день ужинать в ресторане, иметь интересную работу — скажем, по долгу службы сопровождать киевское «Динамо» на игры чемпионата Союза и за рубеж. Бывало в складчину на студенческом «Слонике» — батон ломаем руками, двести граммов докторской, два сырка и четыре бутылки красного портвейна — довольные, предел мечтаний. И вдруг Леша, после того, как выпили по второй из бумажных стаканчиков, нам здесь их разрешали брать, философски так вопрошает: «А будет ли такое время, чтобы созвонились днем: ну где сегодня ужинаем? В «Динамо», в «Метро», «Столичном»? Завтра ведь едем с киевлянами в футбол играть…»

И вот прошло — сколько? — тридцать лет. Тютелька в тютельку. И надо же — все сбылось. Теперь, если конечно мне захочется, могу обедать в ресторане хоть три раза в день. С «Динамо» объездил все европейские столицы. Некоторые дважды, в 58 странах побывал, чувство заграницы атрофировалось. Как и многие другие, кстати, чувства. И если куда попадаю, для меня важен гостиничный номер, его удобства, а не какой вид открывается из окна. Пусть даже за чертой города, лишь бы комфортно в номере. И спать я ложусь сразу после десяти вечера, и телевизор не щелкаю в поисках порнофильмов, и на стриптиз уже не рвусь, и проституток по баснословным ценам не заказываю. Это все уже отыграло, отцвело, отпело. И отпало. Первый раз оказавшись в Париже, не спал ни одной ночи, носился пешком, как угорелый, по несколько часов в сутки проводил в метро с его переходами и пересадками. Мне даже в голову не приходило взять такси. Каждый франк на счету! Не говоря, чтоб поесть нормально. И наш вице-премьер, которого я тогда случайно встретил возле украинской православной церкви, произвел на меня сногсшибательное впечатление, сообщив, что знает кафе, где можно дешево перекусить, долларов за шестьдесят. Да я за 60 долларов прожил пять дней на молоке и овощах с лотка на улице и был самым счастливым человеком в мире, потому что обладал Парижем! И кто бы мог подумать, что десять лет спустя, снова оказавшись во Франции, на вопрос: «Что будем делать вечером, может, сходим на Монмарт?», я буду отвечать: «Спасибо, но я так устал, доберусь до номера, приму душ, и спать, спать, спать, так что до завтра!»

И Париж уже не греет. И заграница. Кругом знакомый сленг, пейзаж, та самая бетонка в аэропортах, сувениры в дьюти-фри. Хотя не грех, все же, помечтать: а классно было бы сейчас очутиться в Барселоне! Ну хорошо, допустим. Приехал, пообедал мидиями на побережье, искупался, на бой быков сходил, по канатной дороге на гору поднялся, к собору Гути сходил, пошлялся по площади Рамбле, местному Арбату, в гостиницу «АРТ» забрел, посидел в кабаке на набережной, но два-три дня не больше, так, чтобы в памяти оживить кое-какие детали, что-нибудь приятное. Затем все наскучит, станет привычным. И Барселона здесь ни при чем. Нет того огня, искринки, толчка — чувства новизны, все прокисшее, опостылевшее, — не молоко и не сметана, одна простокваша с комочками. Все у тебя уже было, ничего нового, ничем не удивишь. И галстуков сотня модных пылится, и дюжина рубашек не распакованных, костюмов ни разу не одеваных, не носившихся — а как когда-то радовался каждой привезенной из-за границы шмотке! И был везде, и повидал, и знаешь, как будет в конце, все еще только в самом начале, а ты уже знаешь конец. И это неинтересно — без тайны и риска, чтобы бежать на свидание и не знать, чем обернется, чтоб дух захватывало. Все позади! Не светит и не греет, дряхление души, когда ничего не вдохновляет, не выстреливает внутри, не открывается. Все давным-давно раскрыто и расставлено по местам. Все подвиги в прошлом, а новых не предвидится.

Но должен же быть, так сказать, завершающий, финальный аккорд. А вот он и грянет сегодня, когда состоится сделка, наконец. Сторгуетесь. Все эти годы фирма была с тобой. Когда-то ты на нею молился. Какое-то время, будем справедливы, — относился как к обузе. Сейчас — новый поворот. Хотя, можно предположить, он есть продолжением все той же игры. Ладно, решили они, не удалось задавить, мы ее купим. Лучше, конечно, чтобы кинуть этого отморозка. Но если не получиться, пусть забирает свои копейки (а для них это действительно так и есть) и отъезжает к едреной фене. Не отъедет — отвезем. Сейчас важно переоформить, там посмотрим.

С другой стороны: кто на ком хочет наварить? Они — на тебе. Ты — на них? Взять свои бабки и отвалить? Уйти в сторону, чтоб не путаться под ногами? Ведь ты уже достаточно засветился в этой жизни. Выше головы не прыгнешь, как ни старайся. Хорошо, сам догадался вовремя, понял, просишь: дайте спокойно исчезнуть со сцены. Но проживешь ли без дела, которому отдал столько лет? С точки зрения сегодняшнего практицизма это – конвульсии неуверенного и сомневающегося человека, рефлекторные потуги, неврозы души. Но многие вещи в жизни, как ни странно, на такой вот ерунде и держатся. Та же, любовь. Или брак как таковой. Подчини все голому расчету, и любовь умрет, превратится в набор физических упражнений. Любимую не обмануть. Как только ты разлюбил, это сразу проявляется, для нее, по крайней мере. Да и для тебя, ты разлюбил и хочешь избавиться, банальный, в общем, сюжет. Но это даже не развод – ты тащишь свою любимую на панель; кровь из носу, ее надо сегодня продать, торговаться не станешь, любая цена подходящая. Эй, налетай, подешевело.

Сошествие в ад. Тайны подземной Москвы.

Я понимал, что, пуская меня ВНИЗ, Роман Скворцов идет на риск. В отряде из восьмидесяти человек семеро — «афганцы»-десантники, остальные, включая и Романа, — морские пехотинцы. Бывшие, понятно. В этой компании Сталлоне выглядел бы слабаком. пять-шесть часов ежедневной тренировки: каратэ, кроссы, дзюдо плюс комплекс особых упражнений на специально построенном полигоне. Сверх того — картография подземных коммуникаций Москвы, от размещения тоннелей метро до кабелей правительственной связи; изучение моделей вентилей, клапанов, задвижек, переключателей; обращение с приборами химического и радиационного контроля. Конечно, и доврачебная помощь. Отряд предназначен для действий в экстремальных условиях. И я был готов на все, лишь бы провести ночь с людьми, сделавшими своей профессией очищение московских подземелий от загадочных чудовищ…

Это крысы, гигантские рыжие и серые крысы, в длину достигающие метра, а в высоту — семидесяти сантиметров. Первые свидетельства очевидцев появления таких крыс в Москве относятся к 1989 году: они пытались напасть на монтеров, обслуживающих газовую сеть. Как водится, рассказам никто не поверил. Однако новые доказательства появлялись с нарастающей быстротой. Гигантские крысы выходили на поверхность в районах свалок, атаковали мясокомбинаты. Собаки, даже самые свирепые, боялись их панически. Яды не действовали.

Старый Моссовет решил: если борьбу не перенести в глубины канализационных коллекторов и полуразрушенных подземелий, в тоннели метро (а машинисты поездов метро не раз сообщали о гигантских крысах, чьи горящие глаза и вздыбленные загривки мелькали в лучах фар) и телефонные колодцы — туда, где рождаются и живут эти бестии, шансов на победу нет.

Для начала неимоверными усилиями и с риском отловили трех чудовищ. То, что увидели, было ужасно: двадцать пять — тридцать килограммов витых мускулов, напоенных злобой. Они обладали фантастическим иммунитетом к новым ядам, их сантиметровые резцы перекусывали стальную сетку клеток, а способностью к адаптации и обучению твари превосходили собак и человекообразных обезьян.

Никакими принципиальными отличиями от распространенных обычных крыс их гигантские сородичи не обладают. Они продукт мутаций, вызванных суммарным воздействием на обычных крыс повышенной радиации, химических веществ и электромагнитных полей.

Картина сейчас вырисовывается еще более тревожная. Если на поверхности крыс-гигантов кое-как удается удерживать «в рамках приличия», то подземные этажи города полностью заняты ими. Эти твари прокусывают телефонные кабели, в том числе правительственной связи, портят и разрушают сигнализацию в метро, из-за них боятся спускаться в коллекторы ассенизаторы и газовщики.

— Помни. Увидишь крысу — стой. Пока стоишь, ты способен отбиваться. Повернешься спиной — никто тебя уже не спасет. Понял?

— Оружия не дам, иначе с испугу всех перестреляешь. Штык держи. Бить надо в глаз в сторону затылка либо в пасть…

Теплое белье. Плотные теплые шаровары. Резиновые сапоги поверх теплых носков. Свитер. Болоньевая непромокаемая куртка с капюшоном и множеством карманов. Так экипированы все мы — наряд из десяти человек да я, которые сегодня из небольшой комнаты на одной из центральных станций метро (не называю ее по просьбе самих же ребят) отправляются после того, как пройдет последний поезд метро, в лабиринт подземных московских коммуникаций.

— Вообще-то весь наш отряд из восемнадцати человек на такой город, как Москва, — говорит, пока мы облачаемся, один из моих телохранителей Виктор Колосов, — это капля в море. Мы считаем, что на борьбу с крысами надо уже сейчас бросить полторы-две сотни бойцов. Если этого не сделать сейчас, через год понадобится полк… Но о нас никто на знает. А во-вторых… Ты знаешь, сколько мы получаем?

Я знал… Триста пятьдесят — рядовой. Роман как руководитель группы — триста восемьдесят. Плюс по два сорок за каждый спуск. В месяц — четыреста. И это — за изнуряющую опасную ночную работу, которую и работой-то не назвать: охота, война…

Только что отключено напряжение от питающей шины Московского метрополитена. Через узкую металлическую дверь в конце платформы спускаемся в тоннель.

Сегодняшний спуск — самый обычный. Каждый день дежурная группа обходит дозором очередной участок подземных территорий, истребляя встретившихся крыс, выжигая появившиеся с прошлого обхода гнезда. Редко — раз в два-три месяца — объявляется экстренный, чрезвычайный спуск всего отряда: в каком-то районе замечается аномальная активность крыс, когда надо обеспечить безопасное проведение каких-то подземных работ иными службами. За все время существования отряда нет ни одного спуска, когда крысы не атаковали их..

Иду в середине группы, единственный, чье вооружение состоит только из штык ножа. На каждом — десантный вариант АКМа, да в подсумке четыре рожка. Патроны непростые: с разрывными пулями — только такие «берут» крыс. В комплекте вооружения баллон с газом нервно-паралитического действия. Есть в группе и огнемет.

Тишину подземелья внезапно разрывает грохот автоматной очереди. Это Палюченко останавливает метнувшуюся на него из ниши в стене оскаленную тварь. Продвижение такими колоннами по узким коридорам таит в себе опасность: ведь лобовую атаку в стесненных условиях отражает один, максимум двое ребят. Впрочем, это еще не атака, как поясняет обернувшийся Виктор. Так, самоубийственный бросок одиночки…

Достигнув перекрестка коридоров, мы поворачиваем влево. Становится холоднее. Дорога вниз. Под ногами хлюпает вода, капли на стенах и потолке. Я машинально отмечаю зарешеченные ниши, полуосыпающиеся арки… Не дай Бог оказаться здесь одному…

Мы оказываемся в расширении, похожем на часть уходящего вверх и вниз — черный провал в середине огорожен полуобвалившимся кольцом перил колодца. Внезапно, как по команде, пятеро шедших впереди разворачиваются цепью, а пятеро позади меня (понимаю, почему Роман определил меня в центр группы) сбиваются в клин, как бы закупоривая коридор. Взрываются одновременно все десять автоматов.

То, что удается рассмотреть в свете автоматных факелов и в мечущихся лучах нагрудных фонарей, видимо, смахивает на конец света. Из пустоты, из тьмы лезут оскаленные чудовища с алыми от крови и ярости глазами. Где-то сбоку словно бьет в глубь колодца два раза свистящая молния: успеваю сообразить — пущен в ход огнемет.

Шум боя стихает так же внезапно, как возник. Четырнадцать крыс с оскаленными пастами валяются там, где их настигли пули. Колосов смеется:

— Мало убили? Крысу вообще пулей прикончить трудно, даже нашей… Многие отползали израненные. Между прочим, если ты вернешься сюда через какое-то время после того, как мы пойдем дальше, увидишь: тут будет чисто! Они их сожрут. Ты думаешь, твари разбежались? Они здесь вокруг нас, их тут тысячи… — он обводит круг рукой в воздухе, — и все они уже следят за каждым нашим шагом. Ведь мы вступили на их землю.

— Что ты имеешь в виду?

— Не знаю. Мы много раз проверяли с часами на руках. Допустим, спускаемся на «Арбатской», или где-нибудь у Яузских ворот, а они в Тушино сразу под землю уходят…

Идем дальше. Переделка, в которую мы влипли, самая рядовая. Шредер так и сказал: попали в засаду. У него выходит, как только крысы убедились, что взять нас врасплох им не удалось, отступили.

Поднимаемся и спускаемся по каким-то коридорам, то узким настолько, что протискиваться приходится почти боком, то таким широким, что по ним могла бы проехать кавалькада всадников. О назначении этих многочисленных тоннелей, переходов, каналов я могу только догадываться…

Когда Палюченко скомандовал привал, я, каюсь, первым повалился на пол. Из подсумки появился кофе в металлических термосах. А есть здесь нельзя: случайно проглоченная частица крысиного мяса с рук, одежды может вызвать смертельное отравление.

Спрашиваю: сколько времени нужно на то, чтобы изучить подземный город так хорошо, как знают его они? Лосиков морщит лоб:

— Здесь много этажей, и можно просто не соваться на те, которых просто не знаешь. Скажем, обычное метро — раз. Специальные тоннели, о которых мало кто знает — два. Канализация, газ, телефон, водопровод — в общем все коммунальное хозяйство — три. С этим проще, хотя бы схемы и карты существуют, хотя и они подчас безбожно врут. Но есть еще и такое, что ни на одних картах не отмечено… Подземные ходы рыли под Москвой еще со времен Ивана Грозного. Они осыпались, рыли новые, старые обнаруживались… Этого никто не знает.

…Внезапная остановка. На стене — начерченный белой краской или мелом крест в круге. Короткое совещание, обмен несколькими фразами, смысл которых от меня ускользает, и группа сворачивает в неприметный лаз, показавшийся мне сперва просто щелью между двумя бетонными плитами. Прорытый в земле, это даже не ход, а нора: тесная, низкая, сырая. Краем глаза замечаю: земля на уровне плеча зашевелилась. Только собираюсь спросить, что это значит, как идущий сзади Шредер припечатывает меня к стене. Снова ревут автоматы, гильзы летят в лицо, а земля передо мной ожила. Я вижу всего в полуметре выныривающую из развороченного суглинка оскаленную крысиную голову.

АКМы бьют в упор. Мгновенная пауза, и вдоль стены, обжигая нам ресницы, летит спасительная струя огня. Потом еще одна. Отвратителен запах паленой шерсти и мяса. Еще выстрелы — и тишина. Отбились.

Пятясь, мы выбираемся в большой коридор. Осматриваемся: все целы и невредимы.

Мой спаситель Шредер объясняет: обнаружили крысиный инкубатор, куда сползаются рожать и выкармливать детенышей самки. Это удача, за каких-то тридцать секунд удалось уничтожить больше крыс, чем за иную неделю охоты!

Спустя полчаса, пройдя маршрут без приключений, сбрасываем доспехи в комнате, из которой начали поход. Ребята моются под единственным краном: о душе им приходится только мечтать.

— История с инкубатором не выходит из памяти.

— А кто обнаружил его? — спрашиваю у Колосова.

— Ну, инкубатор. Кто-то же пометил крестом… Кто?

— Не знаю. И никто не знает.

И Колосов неохотно, подбирая слова, объясняет.

Происхождение крестов неизвестно. Понятно, что они появляются не сами собой. Кстати, не только кресты, а еще и треугольники, квадраты, волнистые линии. Брали пробы красителя. Обычный мел или известняк, которого под землей предостаточно. Кто и зачем ставит эти знаки? Удалось установить, что крест в круге, который мы видели, означает предупреждение о близком скоплении крыс. Но кому адресовано это предупреждение? Отряд часто пользуется этим знаком для выполнения своей задачи и никогда не ошибается.

— Смешно думать, что мы знаем что-то о подземной Москве, — говорит мне Колосов. — Там обитает кто-то, кто знает все ходы переходы. Но нам ни разу не посчастливилось встретится с этим существом. Оно и понятно: нас же видно и слышно за версту, а этот видит и ориентируется в темноте лучше, чем мы на свету. Но мы даже следов его пребывания пока не обнаружили, если не считать пары-тройки явных признаков свежих земляных работ…

Они едут по своим квартирам отсыпаться, а вечером поздно вновь встретятся здесь, чтобы опять спустится туда.

Кто знает, что ждет их в эту ночь.

28 мая 1990 года.

Москва – город-герой

1. Петров по прозвищу Марселино

Недавно, прогуливаясь с приятельницей по Киево-Печерской лавре, встретил Жорку Петрова. Вернее, не Петрова, а Марселино, Марселя, как мы называли его во дворе. По фамилии автора самого несчастливого для нас решающего гола в финале Кубка Европы 1960 года (Испания — СССР — 2:1). Нам было по девять-десять лет, и мы называли друг друга звучными именами знаменитых тогда футболистов. Амансио, Альтафини, Виньковатов, Грамматикопуло (из-за длинной фамилии — просто Грамматика), Численко — Число. К Петрову на всю жизнь приклеились прозвище Марселино.

Жорка здорово играл «в сетке» — во дворе школы на Горького, четыре дробь шесть, накручивая по два-три защитника. А «прикладывался» к воротам так, что деревянные щиты гулко стонали, доски не выдерживали, отлетали, подрагивая вылезшими наружу ржавыми гвоздями. Мы бродили в поисках кирпичей или железок, чтобы удалить эти гвозди, иначе они бы прокололи мяч, что по тем временам означало ни с чем не сравнимую потерю. Бывало, мяч перелетал через сетку — не беда, если в сторону школы или ракового института, оттуда его всегда возвращали. Хуже — если на другую сторону, там кирпичный забор, но низенький, ниже сетки, а дальше — проходной двор, еще один. И не раз, и не два кто-то успевал подло стырить мяч, увести, уворовать, как бы резво ни бежал «автор за произведением».

Жестко, беспощадно и с большим достоинством играл Марселино. Он рано повзрослел, сформировался — смуглый брюнет, хоть и заводной, но отходчивый, добродушный. Вроде бы и ненамного выше меня, когда на физкультуре по росту стояли, а вон как за лето вымахал. А ведь отдыхали вместе — сначала в Евпатории, а последний месяц — в госплановском лагере, 19-й километр Житомирского шоссе. И в пинг-понг он лучший — слева красиво подкручивал, а справа накатывал. Движения плавные, как в замедленной съемке. Очко выиграет, рукой о стол картинно обопрется, ракетку небрежно так вертит в руке, черные волосы на пробор — девушки сходились посмотреть. И пацаны младшие ему подражали, ракетки крутили, да все неумело, они из рук вырывались, ударяя по ногам.

Уже и волосы под «канадку» два раза в месяц стрижет, в нейлоновых рубашках щеголяет с отложным воротником на плаще «болонья» по 80 рублей, который мы купили ему на толкучке в Ново-Беличах. Ездили туда каждое воскресенье. Потом этот плащ — гордость двора — нас здорово выручил, когда 4 октября 1967 года «Динамо» играло «матч смерти» с «Селтиком», первый раз на стотысячном стадионе. Мы «загнали» плащ приезжим грузинам за восемьдесят рублей, и впятером проканали на два билета.

Когда нам было по шестнадцать, Марсель первым познал некую взрослую тайну. В пионерлагерь по возрасту не пускают — переростки, мы приезжали на спартакиаду под чужими фамилиями в заявке. Физрук шутит: «Пойди побрейся, за пионеров сыграешь». Домой плетемся на трамвае 23-го маршрута — Святошино — Бессарабка — больше часа, метро никакого еще в помине нет. Сидим у открытого окна, катим мимо соснового леса с ветерком, без мыслей, усталые — говорить лень. Проходит мимо девушка или женщина молодая, Марсель внимательно так, оценивающе по ногам глазами скользит. И что он в тех ногах находит? Если смотреть, то уж на лицо, на глаза…

А как любил шикануть! После школы затащил в кафе «Снежинка» на Красноармейской, возле кинотеатра «Киев», всех мороженым (по 100 г) и коктейлем молочным за свой счет угостил. По 53 коп. на каждого истратил. Мыслимое ли дело! Сколько лет прошло, а в памяти до мельчайших подробностей сохранилось, как смокчем через трубочки сладковато-приторную смесь, уже допитую, — со свистом, шумом. Посетители оглядываются.

Он рано отдалился от нас, вот в чем дело. Все реже в школьной «сетке», а если и выходит, — в футболке настоящей, гетры надевает. Не то, что мы, босота, кто в чем. Футболка у него — на зависть всем, другой такой ни у кого в Киеве не было: красная с белыми буквами спереди: «СССР». А сзади — большая «четверка», номер Гиви Чохели, значит. И адидасовские белые трусы с эмблемой — ферзем. Невиданная по тем временам вещь. Марсель в этой форме за молоком ходил, на угол Лескова, вместо того магазина сейчас овощной-опохмелочная. Очередь балдела, когда он скромно так бутылки молочные по 15 коп. выставлял на столик, пустые. Но никто на Печерске не мог сказать, что задавался Марсель, форсил, через губу с кем-то разговаривал. Идет с базара, видит — старушенция из нашего дома еле сумки тянет. «Бабуля, давайте помогу!». И не как тимуровец из книжки, а по-свойски. А я вот, например, хоть режь меня на куски, никогда на такие подвиги не сподобился бы.

Своим голам Жорка цену знал, но и за других радовался, обнимал за плечи: «Ну как, Альмет, классный гол?». Это меня называли так: Альмет, как хоккеиста Альметова, уже покойного. Когда ЦСКА в Киев приезжал с Тарасовым, со всеми чемпионами мира, против «Динамо» (тогда еще не «Сокола»), мы отчаянно рвались во Дворец спорта, ночевать оставались на сцене за кулисой, чтобы на утреннюю тренировку и потом на матч остаться. А когда «конюшня» (ЦСКА, то есть) уехала, год еще вспоминали: «А помнишь, как Альметов Локтеву выдал, а тот Александрову. » Так и прилипло ко мне: Альмет.

Или когда в «сетке» принципиальная игра с другим двором, на деньги, а человека не хватает, мы ему кричим: «Марсель, стань в калитку!» — в ворота то есть, руками не брать, как последний защитник, «подчищать». И он безотказно выходил, двумя пальчиками поддерживая штанины — так в дождь переходят дорогу, чтоб не намочить, — и штиблетами своими тихонько распасовывал, и нас подбадривал:

— Ну, старик, ты в углу тогда пас отдал, Мунтяну нечего делать.

Главное — искренне так, душевно, кому другому, может, в морду дал бы, а ему — верили. А вдруг правда?

И первый коньяк с ним, и первая девушка. Столкнулись как-то на Крещатике. Он с двумя подругами — модными, в нарядных платьях, и я с двадцатью копейками в кармане.

— Не беда, Альмет. Мы — в «Чай-кофе», пойдем с нами.

Кто помнит такое заведение — наверху Крещатика, между кинотеатром «Дружба» и метро, — «Чайник». Высший класс, со всего Киева народ козырный по тем временам съезжался. Битлов крутили, роллингов. А иногда и свои концерты давали. Марселино заказал себе 100 коньяка, нам по 50, соку, бутерброды с икрой, по конфете «Червоний мак». Желудок не поддался, и я долго боролся, боясь открыть рот. Внутри электрический ток, слюну все время сглатываешь с одной мыслью — не опозориться, не блевануть на стол. В голове шумит, девушки как закурили — в глазах темно. И чего смеяться? Первый раз человек не только коньяк пьет — икру ест.

Потом поехали к Галке на квартиру, там я окончательно опозорился. Развезло, проснулся среди ночи — они втроем на кухне сидят. Набросил лежавший рядом халат, выхожу к ним — смеются. Я руку в карман машинально сунул — что-то хрустнуло. Достаю — презерватив в целлофановой обертке, мы в аптеку бегали смотреть на такие, по четыре копейки, продавщица не отпустила. За столом все оживились, на меня смотрят:

— Что, никогда не видел?

И Марсель Галину за локоток.

— Ну пойди. Галчонок, обучи новобранца, а то попадет в чужой дом, что будет делать?

Галку долго упрашивать не надо, но намучилась она со мной, что и говорить, прилично. Зато любила как после!

Начиналась взрослая жизнь. Очень быстро и дружно расселили «хрущевки» на Копыленко и Кутузова. Наши родители — чиновники средней руки Кабмина, Госплана и ЦК — соскочили: кто на повышение, у кого семья прибавилась, кто квартиру сменил, а кто и спился с круга, никого из друзей во дворе не осталось. Мы получили трехкомнатную на Березняках, у самого озера Тельбин. По инерции какое-то время я еще наезжал в нашу «сетку», играли в футбол, но как-то вяло, больше упирали на пиво, подолгу сидели на столе, где наши родители забивали «козла». И Марсель тоже съехал. Его батю призвали в начальство, кинули на прорыв, говорят, дали роскошную хату на Розы Люксембург, на Липках. Мы несколько раз встречались, больше случайно, пока не потеряли друг друга окончательно.

Сколько же лет прошло — двадцать, нет, тридцать. Тридцать лет! Да разве это Петров, Жорка, грозный центрфорвард Марселино, он же Марсель, неотразимый красавец, предмет обожания печерских барышень с Панаса Мирного и Миллионной, властитель дум моего детства? Этот подтоптанный мужик с так называемой челкой их трех редких прядей, старательно укрывающих лысину? И пахнет от него, извините, уж никак не французским дезиком — какой-то слежавшийся запах то ли заношенного белья, то ли позавчерашнего борща. Старомодный костюм, увы, тот самый, что был на нем в нашу последнюю встречу, их носили в конце шестидесятых кумиры-футболисты. А галстук. Что же это за галстук у Марселя — засаленный, с задубелым узлом? Наверное, ленится каждое утро заново повязывать, чтобы узел всякий раз был на другом месте, тогда галстук и не заминается, и служить долго будет. А может, не умеет? Ну да, Марсель не умеет, скажешь такое! Но, поди ж ты, завязан широким узлом, как у пенсионера, и короткий, до пупа не достает, не то что до ремня. И без булавки, заколки, какие сейчас все носят.

Марсель как загипнотизированный уставился на мою бриллиантовую булавку в форме земного шара и, пока мы обменивались первыми приходящими в голову фразами, приличествующими моменту, все время глазами ее ловил. Такие вещи обладают магической притягательной силой. Сам убедился, когда сидел в первом ряду аккурат напротив американского президента и не мог отвести глаз от воткнутого в его галстук бриллианта, сверкающего в солнечных лучах, как рыба в воде. И что бы ни говорил президент, я не слышал, вернее, не разбирал слов, они отскакивали, боялся потерять из виду булавку. Сейчас точно такая же на мне, и он пялится на нее, глаз отвести не может. Друг моего детства Жорка Петров чувствует себя без заколки, как голый, неодетый человек в толпе респектабельных мужчин, идущих по Парижу в дорогих и шикарных костюмах.

— Ты знаешь, — вдруг сказал он, когда и говорить уже вроде было не о чем, — а у меня ведь тоже такая заколка есть. Ну точь-в-точь, старик.

И в эту минуту случилось как бы чудесное превращение. На секунду, всего лишь на секунду, клянусь, господа, промелькнула такая знакомая, добрая улыбка того самого Жорки, которого я знал в другой жизни. Жалкий всплеск былой красоты, раскованности, непринужденности. Когда реставрируют старый портрет, опадают слои, нанесенные за все годы, и на миг, только на миг, я увидел прежнего Марселя, с которым мы встречались у остановки трамвая на Мечникова, чтобы вместе идти на уроки. Не задолбанного жизнью неудачника в ширпотребовском допотопном костюме и застиранном галстуке, а уверенного в себе первого школьного красавца с вальяжной артистической броскостью, центрового парня с Крещатика, одетого с иголочки, с неизменной тщательностью и вкусом.

Да, это был все тот же, совсем не изменившийся Жорка, обнимавший меня на евпаторийском пляже блаженной памяти санатория четвертого управления Минздрава УССР. И интонации знакомые, воркующие, бархатистые воскресли в памяти. «Как жаль, Альмет, что ты не умеешь плавать. Да я тебя все равно научу. Не веришь?».

— Не веришь? Честное слово. Я просто сегодня ее не захватил с собой. Ты стал знаменитым, Альмет?

— Ну уж сразу знаменитым. Работа на виду, вот и все.

— Не прибедняйся. Я слежу за тобой. Да, кстати, смотри, что у меня: рукописи уникальной книги «Житие святых», в Киево-Печерской лавре напечатана, в восемнадцатом веке, в 1762 году. В честь восшествия на престол Екатерины ІІ. Эта рукопись с начала 20-х годов в розыске, числится как пропавшая. Раритет жуткий, на старославянском. Времен архимандрита Зосима, слыхал про такого? Тогда это было первое такое издание, здесь описываются жизни всех канонизированных на то время святых православной церкви. Я ее Диме Табачнику показывал, он говорит: цены нет, бесценная. Мне один бизнесмен за нее сорок тысяч баксов предлагал, я не согласился.

Послушай, Альмет, ты за границей часто бываешь, не можешь там толкнуть ее, а бабки раздеребаним. Помнишь, как мы в трамвае школьниками двадцать рублей нашли? Ведь все было по-братски…

  • Я подумаю и сам тебе позвоню.

  • На пять минут только, пивка попить!

  • Ну, садись, выпьем. За здоровье Льва Николаевича. Какого? Не Толстого же. Байкова — мудака из мудаков!

4. Альмет

  • реальной уязвимости объекта (черт его характера, эпизодов биографии, наличной ситуации. );
  • цели намечаемого воздействия (изменение мышления, привлечение к сотрудничеству, получение информации, одноразовое содействие, воспитующее наказание. );
  • собственных возможностей (обладание временем, умением, знанием, техаппаратурой, должными химпрепаратами, компетентными помощниками. );
  • персональных установок исполнителя (его уровня моральной допустимости. ).

  • убеждение;
  • внушение;
  • гипноз;
  • нейролингвистическое программирование;
  • нарковоздействия;
  • секс-мероприятия;
  • фармакоуправление;
  • технотронные приемы (ультразвук, инфразвук, СВЧ-излучения, электрошок, подпороговая стимуляция, торсионные излучения…);
  • зомбирование;
  • подкуп;
  • запугивание;
  • пытки.

  • получения информации;
  • контроля за объектом;
  • подсовывания персоне своего агента (врача, интим-партнера…) при проведении сложной комбинации;
  • завязывания тесных отношений с человеком («разыгрывая роль специалиста по наслаждениям». );
  • побочного воздействия на поведение и мысли индивида (через котируемого секс-партнера);
  • получения компромата на человека;
  • ломания психики объекта (посредством вызова импотенции, заражения болезнью. ).

  • мужчины наиболее сексуально озабочены в возрасте 23-35 лет, а женщины — в 35-45 лет;
  • чем жарче климат места, где родился человек, тем ярче у него проявляется половой инстинкт;
  • брюнеты более чувственны, чем блондины;
  • у низкорослых людей влечение сильнее, чем у высоких;
  • худые люди обладают большим влечением, чем полные;
  • люди, ведущие сидячий образ жизни, и домоседы заметно, более подвластны половым инстинктам, чем находящиеся в непрерывном движении или на свежем воздухе;
  • у половины алкоголиков отсутствует половое влечение, а треть из них — импотенты.

  • диета (сельдерей, жареный лук, желтки яиц, крабы, устрицы, сушеные фрукты, грибы, клубни ятрышника. );
  • запахи (корицы, можжевельника, мяты, сандала, имбиря, гвоздики, чабреца…);
  • определенное поведение (излишне частые сношения, резкое прекращение активной половой жизни. ).

  • неожиданное спасение от близкой смерти;
  • уход от угрозы финансового разорения или других крупных неприятностей;
  • удачное завершение сложного мероприятия.

  • специальную пептицидную сыворотку крови (аэрозоль и порошок);
  • лекарство имизин (он растворим в воде и спирте. );
  • йохимбин (в различных сочетаниях);
  • метилтестостерон (для женщин);
  • наркотик «экстази»;
  • спирт в смеси с кокаином;
  • мускус;
  • кору гранатового дерева и ягоды мирты;
  • льняное семя с перцем.

  • натирание тела и одежды смесью вербены, зори и руты;
  • смазывание секретом своих интимных желез волос и кожи за ушами;
  • специальную технику дыхания с эквивалентным подключением обеих ноздрей.

  • про-бантин (противоязвенный препарат);
  • варапамил (сердечный препарат);
  • метилдофа, верошпирон (лекарства от гипертонии);
  • трихопол (лекарство от трихомонадоза);
  • ацетат ципротерона;
  • настойка ковыля

  • использование естественного либо инспирированного удобного момента (разрыв с прежним партнером, беременность жены, командировка, отдых в одиночестве, удачная презентация. ) для подведения к объекту опытного и соответствующего его вкусам агента нужного пола, задействуют при этом факторы, стимулирующие половое влечение;
  • любые способы знакомства, отобранные в соответствии с рекомендациями раздела «о завязывании контакта», дополненные приведенными здесь приемами усиления половых эмоций.

Изъятие информации

  • вызов сильной вспышки сексуального желания посредством применения ситуационного (освобождение от стресса. ) или фармакологического (химпрепараты. ) трюка с участием лица, согласного отдаться в обмен на нужную фактуру;
  • подключение к объекту превосходно ориентирующейся в сексе партнерши с перспективой долговременного интимного общения, в ходе которого как бы между прочим выуживается желаемая информация;
  • выслеживание любовницы объекта и вербовка ее либо оснастка комнаты свиданий подслушивающей и видеоаппаратурой;
  • шантаж секс-компроматом.

Получение компромата

  • выявление посредством наблюдения либо опроса старательно скрываемых секс-увлечений объекта с последующей фиксацией фрагментов их взаимоотношений на фотопленку либо на видео- и аудиокассеты;
  • подключение к объекту своего агента с запечатлением их половых контактов в оснащенной различной спецаппаратурой комнате;
  • подсовывание объекту сексуального партнера и «официальное» (взаправду либо ложно) «взятие его с поличным»;
  • подкладывание под объект девицы, которая затем заявит, что он ее изнасиловал.
  • разыгрывание эпизода группового изнасилования с присутствием при этом разрабатываемой персоны.

  • полученными в ходе разработки человека;
  • предполагаемыми, но никем не подтвержденными;
  • частично или же всецело сфабрикованными, но, в общем то, правдоподобными;
  • умело инспирированными (т.е. подстроенными).

  • полученные факты должны быть по возможности задокументированы (аудио- и видеозаписи, схемы и фотографии, копии важных бумаг, свидетельства определенных лиц. ), чтобы не вызывать ни у кого оправданных сомнений;
  • предполагаемые факты выводятся на основании побочных данных и применяются чаще всего как дополнительные;
  • искусно сфабрикованные факты изготовляют выхватыванием из контекста действительных высказываний и поступков индивида со специфичной их интерпретацией, смещающей акцент в нужную вам сторону; добавленные сюда вымышленные факты в свете предшествующих истинных кажутся очень реальными (добавленные факты могут быть и подлинными, но извлекаемыми из другого времени и ситуаций); довольно перспективен такой вариант, когда фон обеспечивают вымышленные факты, а реальные оказываются при этом компроматом;
  • умело инспирированные факты являют оптимальный вид компромата, если в прошлом и настоящем данного человека не видно явных «зацепок» или нет времени (либо возможностей) на скрупулезную проверку его жизни. Тип инспирированного факта зависит от психофизических особенностей объекта, его привычек, обстановки, возможностей манипулятора и намечаемого направления компрометации, учитывая, что «пугающее» одного может совсем не волновать другого. Некоторые из инспирированных фактов удобны в качестве удерживающих и дополняющих, причем все созданные ситуации должны быть четко зафиксированы и задокументированы.

  • «уход на дно» подразумевает либо полное прекращение каких-нибудь напоминаний о себе, либо элементарное скрывание и сбор сил для нанесения победного удара;
  • решив уйти, надо прикинуть: кто, как и с какой активностью будет искать вас, а потом, основываясь на таких предположениях, выработать способ ускользания и схему поведения в дальнейшей жизни;
  • уйти можно путем простого исчезновения, либо посредством имитации смерти (несчастный случай, самоубийство. ), а иной раз и похищения;
  • при имитации смерти возможны варианты намеков (одежда на берегу реки. ) и свидетелей (разыгрывание трюка. ), подмены тела (с учетом вероятности попытки идентификации. ), а в изящной комбинации даже инсценировка кончины с наличием вашего «трупа» и четкой задокументированностью этого факта;
  • в простейшем случае обычно ограничиваются перебазированием в другое место жительства, никак не связанное с любыми прошлыми контактами и биографией; довольно перспективно ускользание за границу либо туда, куда ваши противники не очень-то хотели бы соваться;
  • на некий срок перерубаются все личные и резко ограничиваются деловые контакты;
  • вживание на новом месте возможно через женщину (женитьба. ), работу (котируемая специальность. ) или специально подготовленный трюк (внезапно обнаружившийся родственник. );
  • полезно изменить все паспортные данные (взять, например, фамилию жены или воспользоваться поддельными бумагами. ) и хоть бы несколько свой облик (прической, бородой, усами, наличием и типом очков. );
  • в серьезных случаях возможны пластическая (лицо. ) плюс хирургическая (походка. ) операции, а также гипнотические воздействия (для устранения старых и обретения новых привычек);
  • не надо забывать, что современные методики (к примеру, генетическая. ) идентификации способны в любом случае установить истину; вопрос лишь в том, сочтут ли нужным сим заниматься или привычно ограничатся стандартными расспросами вкупе с исследованием документов и фотографий.

Под знойным небом Барселоны

Стопроцентно, господа, стопроцентно! Всеми забытый и обездоленный, отчаявшись кого-то встретить на сквозняках Андреевского спуска, в противно моросящем тумане, у самых ступенек церкви я вдруг натыкаюсь на Антоновича. Стопроцентно, клянусь! И мы расцеловываемся, как когда-то в Барселоне, на переполненном «Ноу камп», после четвертого гола Реброва. Слава, слава и ура! А забил Ребруха его красиво, как на Березняках в дыр-дыр, в оставленную без присмотра калитку. Кто мог знать, что еще в первом тайме разорвем их во всю масть. Мы орали с Антоновичем так, что испанские журналисты закрылись пиджаками, а их ноутбуки, наверное, зашкалило. Они не знали, что в наших пластиковых стаканах уже давно не кока-кола, а коньяк «Десна» одесского розлива. Антонович лично доставил его через все таможни в столицу Каталонии непосредственно из универсама на Печерске, известного в местных кругах как «шайба-шайба». Увидел Антоновича — бальзам на душу. И разговор будто не прерывался, и прожитых врозь лет не было. И вроде снова душный вечер в Барселоне, в аэропорту, собачка у них на продукты натасканная, тявкает возле Антоновича, но ничего таможня не находит. И только в гостинице, в холле, где тусовались московские борцы и тренеры, он бережно развернул аккуратнейшим образом завернутое в марлю и перевязанное баевой в крупную клетку рубашкой свежайшее сало с Бессарабского рынка, еще теплое, с тончайшей прорезью. Делил специальным ножом, подавал братьям-россиянам с черным тминовым хлебом и кусочком лука. Так вот почему Жучка в аэропорту тявкала, лучше бы она, стерва, наркотики искала. Значит, целуемся у самого входа в Андреевскую церковь, на глазах, я, конечно, извиняюсь, у медленно постанывающего и, на первый взгляд, ничем не интересующегося и примостившегося на ступеньках кобзаря с бандурой, должно быть, декоративной. Это с виду он грустный и равнодушный, будто сонный. Стоило Антоновичу по доброте душевной бросить бумажку в коробку от футляра, как музыканта враз подменили. Он, должно быть, тоже перебрал изрядно, потому что принял Антоновича за российского туриста и самозабвенно запричитал: «Гей, росіяни і українці, браття навік, браття навік!». Не было сомнений: это не слепой, иначе, как он рассмотрел опущенную в коробку купюру в 10 баксов? Ха-ха! Мы посмеялись, и я в отместку купил за 100 долларов совершенно ненужную и даже неуместную картину местных художников-передвижников: Львов вечерний, 1919 год. Кому бы подарить эту открытку, спросил я Антоновича. Он достал компьютерную записную книжку: сегодня у нашего друга фотографа дона Ивана, он же дон Ваньо, день рождения. К открытке полагается еще и корзина. Не на шутку разошедшийся Антонович купил корзину гербер производства «Киевзеленстроя». Когда-то мы с ним вместе работали в одном не существующем сейчас учреждении. Антонович курировал зеленстрой и цветы, а я книжную торговлю. Это было время книжного бума, энтузиасты и поклонники издававшихся тогда Бальзака, Диккенса и Жорж Санд ночевали на лавках у магазина «Подписные издания», что на бульваре Шевченко. Передо мной начальство поставило задачу: за два месяца, то есть до 1 сентября, когда еще более высокое начальство вернется из отпусков, ликвидировать это безобразие. И вот сидим по вечерам в своей конторе, потягиваем пивко, прикидываем варианты — куда б подальше сплавить моих книжников. Антонович хваткий мужичок, оригинально мыслящий. Ставь полбанки, говорит, я тебе продам идею. Через неделю разойдутся твои мешочники. Значит, слушай. Переносим магазин к чертям собачьим на Рыбальский остров, в клубе «Лен-кузни» будем разыгрывать книжки в лотерею — с барабаном, как в «Спортлото». На всех же ведь не хватит, а так еще забрать можно будет, в резерве подержать. Представители коллективов пусть приезжают, вытаскивают счастливые номера. А потом у себя их сами же распределяют. Чтоб трудней было добраться, назначим тираж по субботам, в 10 утра. С транспортниками договориться, чтобы количество автобусов уменьшили в эти дни, пусть потолкаются-подавятся, отобьют охоту ездить. Самое интересное: так все и получилось, меня отметили и повысили в службе. У Антоновича что-то не сложилось, его отправили заведовать спортом, не самым крупным начальником, но тем не менее. Так что в следующий раз мы с ним столкнулись в Барселоне, оба были членами делегации, жили в престижной пятизвездочной гостинице на самом берегу Средиземного моря, где номер на двоих стоил больше двухсот баксов. 2. В гостинице нам полагался завтрак. Огромный стол ломился от дефицитов — красная рыба, икра, балык, продукты моря в ассортименте, выпечка, птица — фазаны, например, — грибочки разные, десертов широкий выбор — мороженое, торты, твердые сыры, которые, как известно, и к чаю хороши, и к коньяку. Играл скрипичный оркестр во фраках, огромные пальмы и фикусы стояли по углам, в центре — грандиозная хрустальная люстра в несколько этажей, фонтаны, все в позолоте, сверкает и блестит. А есть ведь еще терраса, куда подают кофе, мягкие удобные пластиковые кресла с матрасиками и прекрасным видом через изумрудную лужайку на море. Стопроцентное счастье, клянусь, господа! Впрочем, чтобы пройти в этот рай, надо было утрясти ряд формальностей. У двери вас приветствует метрдотель, одетый, как президент США, за конторкой. Сверкая только к вам обращенной безупречной улыбкой, он спрашивает: «Все отлично, сэр? Прекрасное утро. Сколько человек? Двое — это то, что нам надо. Прошу вас». И пальцем щеголевато так: щелк! И уже официант на полусогнутых ведет вас под руку с весьма значительным видом: как же, сэр изволил заказать столик на двоих. «Номер вашей комнаты, сэр, будьте так любезны. О, спасибо, чармант! Чай, кофе, может быть, сок?» Ну как не почувствовать себя человеком, как не поверить в свою исключительность от такого с утра к себе обращения и сервиса, который, прямо скажем, очень трудно спутать с нашим, родным, ненавязчивым киевским. Да что там, просто понаблюдать за такой работой — и то удовольствие. Мэтр за конторкой безупречен. Здоровается с каждым на его языке — будь то немцы, англичане или французы. «Нет, что вы, столько языков не знаю. Изучаю публику, здесь ведь тоже своя психология, видите ли. Вот идут немцы — степенно так, солидно. Обязательно остановится у входа, смахнет пылинку. Вот американцы, их легко вычислишь: непринужденность, раскованность, даже легкая развязность. Японцы — ну, впрочем, японцев вы и так узнаете. Англичане — педанты и чопорны, внутренне самостоятельны. Все просто, сэр. Извините, ради Бога. » Кроткая вежливость сменилась озабоченностью на лице нашего мэтра. В ресторан с другой, боковой, предназначенной для Персонала, двери входил Антонович, по обыкновению, громким хлопком потирал руки, предвкушая удовольствие. На мэтра он даже не глянул, напрасно тот знаками привлекал его внимание. Остался без ответа и вопрос официанта: «Сэр, вот’с йо рум намбе?». Со стороны его действия очень напоминали стремительный бег с препятствиями, когда надо и барьер перепрыгнуть, и ноги в яме с водой не замочить. И уж, конечно, никто из официантов не ведал, что, выходя из номера на завтрак, Антонович предусмотрительно вставлял в уши ватные прокладки, которые администрация гостиницы рекомендовала страдающим от бессонницы. Так что мэтр мог стараться сколько угодно, все равно его никто не слышал. Напрасно бежали к нему официанты, их никто не удостаивал. Впрочем, и на место за столиком Антонович не претендовал. Его цель — большой, уставленный продуктами стол, куда он катился стремительной походкой колобка, размахивая во все стороны полиэтиленовым кульком с надписью «Лаундри», специально предназначенным для сдачи грязного белья в прачечную гостиницы. Чтобы не мелочиться и в целях экономии времени, он сбрасывал в кулек закуски вместе с блюдами на глазах изумленной публики. Например, с брезгливым видом опускалась в пакет порция тончайше нарезанной на специальном автомате семги нежнейшего цвета, напомнившей Антоновичу вдруг закарпатскую черепицу у него на даче в Пуще. Не до конца разобравшись с этой невесть откуда возникшей ассоциацией, он громко выругался (из-за закрытых ватой ушей он иногда сбивался на крик). Вслед за семгой в кулек отправлялись твердый испанский сыр, ирландский бекон, доставленный самолетом, очень аппетитная на вид, но, увы, не на вкус ветчина, конечно, хлеб, нарезанный специальными ломтиками для тостеров. Не говоря уже о красочных упаковках меда, джема, масла, маргарина, чая и кофе. За Антоновичем белой скатертью стелилась выжженная пустыня стола. И напрасно комплексующий худосочный британец в синей в полоску отутюженной рубахе с пуговицами на воротнике и в тон галстуке, в красивой оправе, с длинными музыкальными пальцами сосредоточенно запускал два кусочка хлеба в автомат, чтобы сделать себе гренки. Антонович, оттеснив его торсом, скажем так, не особенно вглядываясь в приготовленное, сбрасывал в кулек сразу оба куска хлеба и стремительно двигался дальше. Надо видеть, господа, покрытое красными пятнами лицо англосакса, когда он снимал пенсне и беспомощно разводил руками. Впрочем, ему ничего не оставалось, как взять еще два куска и вставить в тостер. Он не учел только того, что Антонович, делая второй круг, возвращался мимо и с непроницаемым лицом сгреб эти гренки тоже. В неизменной полосатой тенниске-трикотажке фабрики имени Р. Люксембург и вылинявших от многолетней эксплуатации, когда-то темно-синих спортивных брюках фирмы «Адидас», в отечественных туфлях на босу ногу Антонович с набитым кульком гордо шествовал в бассейн, где в такое утреннее время народу было немного. Разве что худющая филадельфийка и ее подруга из штата Айова, имевшие привычку не ходить на завтрак и загорать голыми. Малоприятная, конечно, компания, но что делать? Антонович выкатывал лежак в тень, доставал из кармана чекушку и начинал завтракать. Собственно, и жил он в бассейне. Правда, не купался — недосуг раздеться было. И когда мы приходили через час-полтора после завтрака, «лежаки» были забиты, полотенца распределены, а Антонович курил вторую сигарету путешествовавшего еще с Киева «LM». «Слушайте, Антонович, слушайте! Давайте я вас сфотографирую вот на фоне бассейна или этих баб голых. Хороший будет снимок, дома умрут от зависти, это уже третий, так к концу сезона целая пленка может получиться. Вы же знаете, если оптом, я беру дешевле». Так каждое утро ему говорил наш фотограф Ваня Зленко, напрашиваясь на шаровую выпивку. А может, у Антоновича осталось, чем черт не шутит? Иван, или, как я называл его на испанский манер, дон Ваньо, делал заход, ему казалось, очень тонко и с прицелом. Но Антоновича не объегоришь. Он лишь снисходительно улыбался: дурак какой этот дон Ваня, на кого рассчитывает, уже ж ни сала, ни водки нет, раньше вставать надо, на зарядку с Антоновичем пойти, на дальний пирс, рыбаков проведать, а не спать до восьми утра. Эх, молодежь! И то сказать, с его фотографий на фоне голых баб из Филадельфии дома позора не оберешься. Да и что в них, в американских бабах — груди, как прыщики, тьфу, взяться не за что. Хотя, конечно, у той другой, мулатки. Антонович питал слабость к мулаткам еще со службы на Кубе. Была там одна, он частенько ее навещал. 3. А вот и центрфорвард по жизни Костя Тверизовский. Надо же, фамилия-то какая. Ну-ну, послушаем. «Ох, блин, мужики, чуть не вляпался. Пошел в ночной клуб, после трех ночи, а там такое — все кирные еще с вечера, и бабы. » Опять охотничьи истории. Дурак этот Костя. С его данными так бухать. И всегда одно и то же: «Ну я-то ей сто баксов дал, веду в гостиницу, а секьюрити мне что-то в этом смысле, что нельзя. Ну я его и примочил сразу». — «Да брось ты!» — «Пойди спроси. Тут их набежало, блин, пять утра, а не спят, скрутили, наручники надели и в каталажку, в клетку железную, у них тут, блин, тюрьма своя, специально, если кто буянить начнет. Короче, посадили, закрыли и охрану приставили. Сижу, блин, а выпить охота. Я ему: брат, сходи в бар «Секвойя», он всю ночь работает, возьми виски. Только дабл, двойную порцию, я угощаю. И бабки ему. Смотри же, чтобы без льда, визаут айс. Энд визаут вотер. Так до утра с ним и дотянули. Выпустили — бабки пересчитал: пятьсот баксов не хватает. Где-то делись, может, вытащил кто». Натуральный поц, хоть и Тверизовский. Недаром прозвали «Дабл-виски». Да за полтыщи баксов?! Господи, это ж сколько можно купить на оптовом складе, где вчера были, возле базара?! Жевать-полоскать! По сорок сантимов банка! Эх, Костя, не прав ты, блин! «Антонович, бляха-муха, ты, я слышал, на Кубе служил!» — «Ну». — «А я тут вчера ночью в кубинский ресторан забрел случайно, возле моря, где ты к рыбакам ходишь, зеленые тенты, реклама ихнего рома. Я, правда, ром не очень, но официанты вежливые такие. «Рашен, — спрашивают, — как делы?» — «Хорошо — отлично». — «Рашен-кожа, комплект, коллега, еще ром будешь?» Вот это да, вот это удача. «Костя, а ты?» — «Отказался, в стриптиз-бар спешил». — «Слушай, а может, прогуляемся?» — «Давай». Везет же этому Косте-дабл-виски. Ну что он в роме понимает — ни уха, ни рыла! А Антонович, можно сказать, Кубу всю спас. Когда служил, Фидель Кастро там сухой закон установил, в середине семидесятых, как у нас примерно первый раз. Приехали они с прапором доблестным Васей Швабом, зампотехом из Житомира, на побережье к бабам знакомым. Выпить надо, а нигде ничего. То есть, запретили в розлив, а бутылки все литровые. А литр рома на двоих — по пятьсот выходит, и шестидесятиградусный, зараза, не каждому поднять. Хочешь — не хочешь, надо третьего искать. А кого тут найдешь — пустыня, мертвый сезон, ветер зонтики рвет. Когда кубинец один с внимательными такими глазами мелочь пересчитывает, мучается. И Антонович ему: третьим будешь? Он — нихт ферштейн. Объяснили на пальцах — не понимает. Тогда взяли бутылку, стакан налили, а когда выпили, его долю забрали. По справедливости. Приехали через недели три знакомых женщин навестить — все побережье гудит-гуляет и пьет. Подходит тот негр знакомый, на колени падает, ноги почти целует — спасибо, русский брат, научил, так здорово придумал: бутылка рому на троих. Пока все это Антонович рассказывал, себя подогревая, уже и тенты зеленые показались. Надо же, столько здесь проходил, а не видел. Да и то сказать — почитай, больше тысячи ресторанов вдоль побережья, в три яруса, до самой Бадалоны тянутся, а это десять остановок метро. А вот и официант меню несет. «Вива Куба!» — приветствует его по-русски Антонович. «Но ит, онли дринк». — «Ви хэв но мани, бат ви вонт ту дринк». Самое интересное: официант его понял, они просидели вдвоем целый день, и Антонович ему поведал немало подробностей о своей армейской службе на острове Свободы. Возвращался за полночь, была суббота, в Барселоне никто не спал. Тысячи огней светились на набережной. Огромные экраны и выставленные на улицу телевизоры транслировали репортаж из Мадрида, где «Барса» отчаянно сражалась в финале королевского кубка с могущественным «Реалом» на его поле, в Мадриде. Антонович душевно так напевал мелодию из кинофильма «Весна на Заречной улице». Из бара, что напротив, выскочил, как ошпаренный, какой-то забулдыга с взъерошенными волосами и сумасшедшими глазами, они сверкали в темноте, как у кошки. Он заорал что есть силы и в полном экстазе выстрелил из ракетницы в Антоновича. Тому даже показалось, будто ракета опалила волосы, но, слава тебе, Господи, пронесло. Это означало, что «Барса» в дополнительное время все же забила решающий гол и выиграла 3:2. Стрельба на улицах продолжалась всю ночь, и если бы Антонович, скажем, принял на грудь чуть меньше, он бы точно не уснул. А так все было, как всегда. Ровно в восемь утра он уже шел на зарядку, потом проведал рыбаков на пирсе, а в полдесятого с новым кульком от прачечной прорывался на завтрак. В бассейне его уже ждал дон Ваньо. «Антонович, слушайте, Антонович! Давайте вас сниму на фоне зимнего сада, классно получится. Репортажные снимки — 20-30 штук. Вы ж знаете, если оптом, я дешевле беру». Ну надо же! Хороший парень дон Ваня, не понимает, однако, что уже поздно, чекушка пустая, разве взять его к кубинцу? «Антонович, послушайте, Антонович! Я серьезно говорю. Мне вчера заплатили — деньги есть. Вас я очень уважаю, давайте возьмем банок 10 пива, вина, деньги есть у меня, и покатаемся на подвесной дороге. Весь город, вся Барселона на виду. Я плачу. А какие снимки будут, вы альбом сможете сделать!» Стопроцентно, господа, стопроцентно, какой дон Ваня мужик! Ну что ж, давай на подвесную. Только сначала на оптовый, там пиво по 40 сантимов. Нет, дон Ваня, ты посмотри на Костю Тверизовского, что плещется в бассейне, видишь, ему пиво подносят прямо в воду. «Искьюз, искьюз! Хау мач!» — «Форти хандри!» — «Сколько-сколько? Ты понял, четыреста песет. Ну и мудак же этот Костя!» — «Костя! Ты охренел, зачем пиво по восемь долларов за стакан пьешь? Идем с нами, обалдуй несчастный, тут недалеко — минут 40 всего, за такие деньги в банках не донесешь!» «Эх, Антонович, золотой вы мой», — Костя поставил стакан на краешек бассейна, то и дело стреляя глазами на знакомую Антоновича — мулатку. — «Видите вон подруга загорает, мы с ней вчера на чьем-то «Бьюике» — длинная такая машина небесно-голубого цвета — покатались маленько до утра. Она, конечно, не подозревала, что не моя, что угнали. Приезжаем в четыре утра под гостиницу — мама мия! Народу, как на стадионе. Ищут этот самый «Бьюик». Ну тот секьюрити, помнишь, я тебе рассказывал, как я его врезал, сразу ко мне бежит: «Рашен криминал, коррапшен!» Репортеры налетели, утром уже во всех газетах мои фотки. И качеством, кстати, намного лучше твоих, дон Ваньо. Вон газета на гамаке, можете посмотреть. Моя, моя, не дрейфь! И по Си-Эн-Эн в новостях меня показали. В общем, подписку о невыезде взяли пока, объяснительную написал, представителя посольства вызывали, будут из страны выгонять. Так что, скажи, Антонович, я теперь и пива не могу как нормальный белый человек выпить? И Верка в мою сторону не смотрит». — «Какая Верка?» — «Да вон та, имени не помню, мне удобнее ее так кликать, привычнее, как дома. Антонович, а вы карточку мою не видели? Да нет, не ту, что в газетах, кредитная «Виза» куда-то подевалась. Может, забрал кто. Или когда обыскивали? Там нищак всего и было, где-то с две с половиной косых. Так все равно жалко». — «Дурак ты, Костя, и уши у тебя соленые. Ложись на дно, мой тебе совет, чтоб ни слуху, ни духу. Да и то: дома ведь уже знают, если по Си-Эн-Эн прошло, сейчас тарелок в Киеве сам знаешь. Идем, дон Ваня!» 4. Тащиться через всю Барселону на концерт Хулио Иглесиаса, на стадион «Эспоньол». Была идея скинуться по три бакса и взять тачку, но потом каждый решил добираться своим ходом. Благо, билеты бесплатные, входят в путевку. Солнце палило немилосердно, народу на улицах почти нет — после обеда испанцы ложатся спать до вечера, сиеста, а вечером выползают и, если это выходной, закатывают карнавал какой-нибудь в масках на всю ночь. Расходятся где-то часов в пять утра, до семи свистят, хохочут, будят всю гостиницу. Хоть и на восьмом этаже, а слышно. Антонович решил выходить сразу после обеда, в два часа. Чтобы запас времени был, да и завернуть в пивной киоск, не по пути, правда, немного, но больно уж пиво в розлив дешевое в разовых стаканах больших. Он потом этот стакан не выбрасывал, в кулек опускал, такая вещь всегда пригодится. Была в этом кульке и особая гордость Антоновича — аккуратно завернутая в салфетку резиновая пробка аптечного производства, предмет злой зависти собутыльников. Зашел, к примеру, в подъезд, где никто не видит, стакан бахнул, а остальное пробкой закрыл. Не прольется ни капельки, проверено. И гуляй себе дальше, развлекайся культурно-массово. Пока дошел до площади Колумба, жажда замучила. До ларька с пивом еще минут двадцать. Обычно он любил долго гулять по пешеходной улице, постоять за спинами художников, послушать пение уличных артистов, перебрать все пакеты семян, цветов и трав, которых здесь полным-полно. Но сегодня только пробежал мимо, так жарко было, да и пить хотелось невмоготу, пожар пылал. Еще издали Антонович увидел, что киоск закрыт. Наглухо. То ли выходной, то ли сиеста, хрен их разберет. Здесь организм, можно сказать, на пределе, а эти суки. Спасаться надо, а то умру, подумал он, и завернул налево, в подворотню, где начинались ряды городского рынка. Здесь в прошлый раз он присмотрел одно винцо, дешевле еще, чем пиво, и сейчас хотел поближе глянуть, не кисляк ли какой. Так и есть, кисляк самый натуральный, восемь-одиннадцать градусов, но стоит действительно дешевле не только пива, но что удивительно — даже минеральной воды без газа. Ну дают братья-испанцы! Бутылку надо еще открыть, штопора не было, а пробки здесь делаются такие, что и через подушку о стену не выбьешь, в номере раз пробовали, чуть не раскурочили перегородку. Нужен штопор специальный, да где его здесь возьмешь? Он зашел в какое-то кафе, на пальцах стал показывать: открой, мол, дружище, пить охота, но бармен только пощелкал в ответ языком, отрицательно, с какой-то опаской оглянулся назад, замахал руками. Змею голодную Антонович ему предлагал, что ли? Простое, обычное дело — бутылку открыть. Жалко? Ну и катись к едрене фене. Из всего проблему делают. Штопор, вспомнил он, есть у дона Ваньо, но тут уже первый стакан его. Он не откажет, но и не откажется, конечно, на шару принять. От всей этой кутерьмы, я думаю, у Антоновича случилось что-то вроде затмения, потому что он часа два искал свое место, ходил кругами вдоль поля, мимо ревущих переполненных трибун, беспомощно тыкая билет то одному, то другому контролеру, те направляли его дальше, казалось, конца-края не будет. Где уж в этой толкучке дона Ваньо с его штопором встретишь. И ходил бы он еще долго так, а может, и весь концерт, если бы не руководительница наша Татьяна — переводчица. Не поленилась, спустилась вниз, взяла за руку и отвела на место. Испанцы потеснились, были они все молодые, перемазанные цветной тушью: «Ай лав Хулио!» — и сердечко красненькое на щеке, и капельки крови от стрелы, волосы тоже крашеные — зеленые, косички у мужиков. Сомнений нет — педики. Ну, влип, только и подумал Антонович и полез за тампонами, но тут выбежал сам великий Хулио, все вскочили с мест, полетели вверх ошметки газет, нарезанная бумага, конфетти, вспыхивали блики фотоаппаратов. Сидевший рядом мужик, обнимавшийся с барышней, вдруг обхватил Антоновича, стал бить по плечу, целовать едва ли не в засос. «Да он же к паспорту моему подбирается и деньги может вытащить, там портмоне, немного все-таки, но жалко же. Врешь, брат, я сразу тебя раскусил». И Антонович оттолкнул что есть силы соседа, прыгнул вниз, разбрасывая людей, добрался до прохода, чертыхаясь, отмахиваясь на все стороны, успев все же заткнуть прокладками уши, отчего все происходящее стало терять реальные очертания и походило на цветной телевизор с вырубленным напрочь звуком. Через полчаса он сидел на каком-то то ли бульваре, то ли в парке, откупорил наконец бутылку, пил прямо из горла. Вино оказалось неплохим, и штопора не потребовалось. Вдали, со стороны стадиона, мелькнула долговязая фигура дона Ваньо, он закричал ему: давай, мол, сюда греби скорее! Неплохой мужик, надо ему пару глотков оставить, пропадет ведь без меня. Наш фотограф дон Ваньо также, как и Антонович, сбежал со стадиона, справедливо опасаясь, что просто затопчут в толпе. Он пригубил, поглаживая бутылку, сидел умиротворенный. «Ну, меня теперь не проведешь. У Татьяны еще на корриду, на двадцать второе есть билеты, по сорок баксов, сам видел. Слушайте, Антонович, слушайте, давайте их заберем у нее, скажем, что самостоятельно доберемся, а перед входом толкнем за полцены. А на корриду у них много людей ходит, ажиотаж, так что сдать билеты не проблема». Жизнь, кажется, налаживалась. 5. Антонович не всегда был Антоновичем, и не всегда затыкал уши прокладками, и по субботам не всегда заходил в единственную в их микрорайоне опохмелочную, чтобы еще до завтрака пропустить сто граммов с пивом. А что водка без пива — прожитый зря день, выброшенные на ветер деньги. В молодости он был Валей, Вальком, а иногда даже Валетом. Играл в гандбол. Очень прилично, кто бы мог подумать. С его-то ростом — метр шестьдесят пять на коньках и в кепке. Катил за команду мастеров. Коронных два приема. Бросок с семиметровой отметки — без промаха всегда. За десять лет пенальти раза два смазал. Прокладок в ушах не было, а ничего не слышал и не видел, когда бросал. В самые критические минуты, со скамейки запасных, не разогревшись, судьба на волоске, зал затихает, только шизики-фанаты кричат под руку — бесполезно. Попробуй, промахнись — на тебя всех собак повесят. Бросок — гол! С венграми в конце — время вышло, а семиметровый надо пробивать, в Будапеште, счет 18:19, забьешь — ничья и победа в сумме — он не играл, в запасе глубоком сидел, ни одного матча в 32 года на Европе — первом и последнем своем чемпионате. И тренер чемпионов Союза с Урала, вдруг обойдя скамейку: «Иди, Антонович, исполни». Так и пошло с тех пор: Антонович. Ничего в памяти — только вратарь, он и мяч, никакой Буды и Пешты. Темно в глазах и звон в ушах, а пробил как Бог на душу положил, в правую верхнюю «девятку», такие не берутся. После игры долго рвало. Желчью, еле откачали, впечатлительный шибко был. И еще его «конек» — с малым ростом выпрыгивал здорово. Защитники уже в высшей лиге пошли за два метра, а он умудрялся их перепрыгивать. Все же с нарушением, а какой гандбол без нарушений: игра без правил, так называют. Его нарушения были извинительными: подбирал момент, цеплялся за руку защитника, опирался, вылетал, как из трамплина, а бросал так уже лихо, как пеналя. И знали все эту хитрость, а он все равно умудрялся. Защитники не обижались, разводили руками, подмигивали: «Ну, Валек, ты даешь!» Когда-то в Москве за первое место он забил из-под Олега Мазура (2 метра ноль девять сантиметров). Комментатор на весь Союз в микрофон хохотал — никому не позволял зэмээс Мазур себя так обставить. В самолете по пути домой тренер его поднял под потолок за локти: вот как Валька от земли прыгает. Это и был, наверное, его звездный час. И роман с журналисткой Валентиной, длиною в пять лет. К гандболу, спорту вообще не имела никакого отношения, служила на ниве эстрады. А тут бац! То ли не было кого, то ли спортсмен газетный запил, иди бери интервью у героя московской победы. Пришла чуть ли не с косичкой, нога на ногу, да высоко так, хотя сама росту не очень, низкая посадка, сигарету тонкую и длинную, аппетитно так, со вкусом закурила. Сам хотя не курил тогда, а захотелось. И прикинулась непонимающей, глазами хлопает, он ей терпеливо так, доходчиво, с азов: вот, мол, «Спартак», а вот «Буревестник». А она: как интересно! И глаза под потолок. Потом на него и на свой нос. В общем, поплыл Антонович, тогда еще Валек, захотелось ему и на следующий день что-то этой Валентине объяснить. Или дообъяснить, черт его знает. Словом, Валентин и Валентина, как в романе. Потом они долго смеялись над этим. Прошло-пролетело в угаре пять лет сумасшествия. Звонки среди ночи: «Я больше не могу, еду!» Такси по телефону, пьяные подружки, прокуренные кафе, чужие квартиры, пакеты белья, пыльные комнаты холостяцких обителей. Детей нет, одни аборты. Так все закручивалось — сначала вроде бы медленно, как на карусели, вроде в шутку, а потом все быстрее и быстрее, так что лиц ничьих не разобрать. Все остальные мешают, бежишь куда-то, чтобы одно лицо скуластое, и челка, и глаза счастливые. Живешь на этой карусели ослепленный и оглушенный, как рыба на песке, и все равно, что будет завтра, пусть мир остановится, перевернется, сгинет. Есть только комната и кровать, ее тело поперек на чуть смятой простыне. Как их тогда закрутило — рассудка лишились, умом-то все вроде и понимаешь, а вот сейчас войдет в комнату и скажет: надо с девятого этажа, например, сигануть. И сиганешь. Не спросишь даже, зачем, потом узнаешь. И стало: ему сорок, а ей тридцать шесть, семьи разбитые, все откололись, позабыты, друзей подрастеряли. Двое в пустыне остались. И конец — как ножом в горло. Сначала, казалось, последствий не будет очень тяжелых. А оно чем дальше, тем больнее. С уходом из спорта нечего сравнивать. Короче, покалечили жизнь друг другу, вот и все дела. Когда расстались, он, чтобы телефона не слышать, тампоны в уши вставлять стал. А потом и привык к ним, хорошо-отлично, можно думать о своем, никто не отвлекает. Ночью Валентина к нему часто приходит. То стадион переполненный центральный, где гандбольные ворота поставили, и она — старший тренер: «Иди, Антонович, исполни!» И он идет, но никогда до конца не досмотрит, всегда в самый решающий момент проснется. А то видит ее с кем-то другим в постели. Ведь он прекрасно знает вкус Валентины. Ей нравятся совсем не такие, как Антонович — что в длину, что в ширину. В ее вкусе высокие, подтянутые брюнеты с соболиными бровями, как комментатор Доренко, или Ален Делон, или Олег Янковский, или банкир, который сейчас на пляже в Барселоне, спонсор команды, клеится к уроженке Филадельфии. Что бы там ни снилось, но просыпается он всегда разбитым, затыкает уши, берет кулек и идет на завтрак. Напрасно думают, что он опустился. То, что денег нет, это правда. Одеться тоже не во что. Но тенниску он каждый вечер стирает сам, гладит, она всегда свежая. И носки, бельишко там. Недавно они отмечали двадцать лет команды, той «золотой». И все пришли, оделись, как следует. Концерт, потом фуршет. Жены страшно сдали, морщины, пергаментные лица, платья, как на вешалках. «Валентина моя выглядит куда лучше», — он так подумал привычно и даже стал оглядываться. Нет никого, один — кругом. Ничего не создал, не построил, ни детей, ни семьи — ничего. Губы скривил, полез за прокладками, проклиная себя, что пришел в этот бывший музей Ленина, где теперь коммерсанты развернулись не на шутку. Хорошо, второй тренер Лешка Гордеев подошел, по пять капель всадили, а то совсем бы тоска задавила. . А в Барселоне, мужики, совсем не жарко было в том году. Особенно в бассейне, где девки голые лежали. И дон Ваньо сделал его фотки на фоне пальм и женщин. И Антонович их всем в Киеве показывает. И многие языком прицокивают: ну надо же, мужик удачливый, а? И в Барселону съездил, и поболел за киевлян, когда они «Барсе» вставили 4:0, и в гостинице пятизвездочной погуливанил, и в бассейне выступил с телками темнокожими. Ну какой фартовый мужик!

Красный «Арсенал»

«Шість днів робітники «Арсеналу» и пролетарі різних районів міста вели безперервні кровопролитні бої. Шість днів безприкладного героїзму. Але сили були нерівні. Увечері 21 січня озвірілі петлюрівці увірвалися на «Арсенал» — почалася дика розправа над його зах исниками. Від рук катів загинуло 400 арсенальців, усього ж у місті було розстріляно понад півтори тисячі робітників, революційних солдатів». («Великий Жовтень і Україна», Київ, Видавництво політичної літератури, 1987 р.). 1. Ровно в 4.10. Именно. Когда-то так называлась статья в «Труде», наделавшая много шума. Впрочем, Борис Иванович не читал, ему помощник рассказывал, когда еще в заводе работал заместителем генерального по соцкультбыту. Запомнилось время: четыре десять, тогда наш самолет встретился с НЛО, еще до перестройки, никто про такое не писал, переполох страшный, говорят, редактора и цензора с работы сняли, из партии ту-ту! Итак, ровно четыре десять утра, он с газетой садится первый раз на дню на унитаз, почитывает «Киевские гадости», приятели из круглого универсама называют газету «гальюн-тайме». И то правда, в этих новых газетенках можно что угодно вычитать, и ни хрена непонятно. Вот, к примеру, заметка: некто С. зарезал старушку Т. Прямо на скамейке у автобусной остановки в двенадцать часов ночи. За что? Кто она такая, эта бабушка, которую ножиком прикончил негодяй С., он-то сам кто таков, о мотивах ни слова, взяли его на месте преступления — ничего неясно нормальному человеку. И вообще от этих ежедневных расчлененных трупов уже начинает мутить. Прислушался к себе: есть ли позывы к рвоте? Давным-давно, когда еще боролись с алкоголизмом, Борис Иванович заметил: алкоголь имеет свойство накапливаться в его организме. И если в понедельник еще ничего, во вторник — терпимо, в среду — апогей пьянки, то в четверг он уже никакой, а в пятницу — рвота с утра, и слезы, когда отдаешь больше, чем взял вчера. Сейчас его рвало так, что печень разрывалась, лезла наружу вместе с желчью. Но ничего не поделаешь, никуда не денешься, надо пройти и через это, как проходят в любви через аборты, например. Да и не первый раз же. Он взял газету и посмотрел на часы — до открытия универсама оставалась уйма времени. Вопрос в том, как его убить. Когда работал в заводе, такой проблемы не существовало, день расписан по минутам, очередь в приемной — на весь коридор, за неделю запись. И не было ни четырех десяти, ни пяти пятнадцати, как сейчас. Именно такое время показывали часы в Чикагском аэропорту, когда он, наобум Лазаря, поехал проведать дочку. Самый большой аэропорт в мире — каждые двадцать четыре секунды садятся и взлетают самолеты. Они сидели в салоне — что-то не ладилось с документами, «загорали» уже четвертый час. Мужчины сняли рубашки, женщины мучились, теряя сознание. И на воздух не выйдешь, кондиционеры не включишь. Потом оказалось, их никто в Чикаго не ждал, презентационный рейс затерялся в компьютере. Кто был в Америке, знает, какая там бюрократий и бумажная волокита, «Что же нам назад, в Киев лететь?» — «Ит’с йо проблем, сэр». Я бы тебе показал «сэр»! Аэропорт огромный, как город Винница, к примеру. Или Бердичев. Но нашего завода точно будет побольше площадью. Везли куда-то минут сорок или час на бесчисленных скоростных дорожках и эскалаторах. И то хорошо, пешком — пупок развяжется, да что, физически невозможно, дня два идти до паспортного контроля. Второй консул с явными замашками кагэбиста обратился к группе: у кого продукты имеются, оставить на черной полке, ввозить в Америку съестное законом запрещено. А в Штатах законы превыше всего, это тебе не у нас, где делай, что хочешь. Конечно, никто и не подумал, так они, гады, собачку такую маленькую запустили, она у них натаскана на продукты. «Чав-чав!» — по-свински, на харчах разжирела, не то, что котов разучилась ловить, гавкать нормально не может. Делать нечего, пришлось доставать припрятанные домашнюю колбасу и сало, купленное еще вчера на родном Печерском рынке. Что-то обидное сказал консул, и Борис Иванович его кульком сала по кумполу, ну и послал, куда следовало — туда-то и туда, по известному адресу. Не надо было, с этого и начались все неприятности: тот гад не только настучал, под статью хотел подвести. Через год вернулся заместителем министра, и пошло-поехало, вспоминать не хочется. Вчера на остановке шестьдесят второго он встретил Алку — стюардессу из того чикагского самолета, они расцеловались. Борис Иванович был более или менее трезвым — универсам только открылся. Оказывается, Алка тоже с Печерска, на Леси с мамой живет. Эх, жалко жвачку не купил, и лицо все отворачивать приходилось, хотя и не шибко выпивший еще был. В той, другой жизни он никогда не думал, в самых жутких снах не снилось, что падет так низко. И жизнь благополучно вроде складывалась — все же смог от станка в инструментальном цехе, после заводского техникума, мастером стать, потом его выдвинули зам. профкома цеха, профбоссом, а там — зам. профсоюза завода, зам. парторга, начальником родного инструментального, уже и КПИ окончил. Господи, что за жизнь чудная была! Через год умер начальник производства, и приехавший из Москвы зам. министра (бывший главный инженер), — а завод союзного подчинения — волевым решением назначил Бориса Ивановича начальником производства. На этой должности он проработал немного, началась перестройка, а если честно, и не тянул Борис Иванович, поотстал малость, да и не было инженерной хватки, перебросили его, короче, на более спокойную работу — зам. генерального по культуре и быту, или, как говорили, «соцкультбыту». Давно уже нет сейчас ни соц, ни культ, ни быта. Тогда же Борис Иванович, мужик хоть и сметливый, многое на лету хватавший, не сразу понял, куда попал, куда его посадили. Весь комплекс благ — от стола заказов до крымских санаториев — подпадал в его непосредственное подчинение. Это вам не в инструментальном билеты распространять. И воровать не надо, просто оказывай людям услуги, и люди тебя отблагодарят, не забудут. Да что там — и взятки Борис Иванович стал брать, когда система уже обрушилась, наклонилась, как Пизанская башня, только та до сих пор стоит, а наша рухнула, как подкошенная. Да и кто пример показал — сам генеральный. Вызвал однажды — так и так, мол, вопрос решить надо. Обращаются солидные люди, просят в аренду на три года заводскую поликлинику, мы ее переселим, подумай, куда, заводу платить будут прилично — в месяц по семь долларов за метр, где такие деньги мы с тобой заработаем (уже тогда госзаказ, с которого они жили, накрылся, сгорел синим пламенем с подачи Михаил Сергеича). Да и что мог сделать Борис Иванович — на оборонном заводе приказы вышестоящего начальника не обсуждаются, выполняются беспрекословно. И он очень удивился, когда генеральный через месяца три положил на стол конверт: благодарю за службу. Дома посмотрел: чуть под стул не упал — три тысячи долларов! Немыслимая по тем временам сумма! Уже потом, когда распродавали другую недвижимость, понял: это был только задаток, аванс, подписывать-то приходилось ему. Когда он пришел наконец к универсаму, руки дрожали так, что страшно было их вытащить из карманов пальто. Боб и Костыль, как всегда, на месте, ждут не дождутся, чтобы «расколоть». Еще с вечера, небось, договорились, а может, и месяц назад, с них станется, с этих арсенальских алкашей, которых он в лучшее время выгонял с работы паршивой метлой. «Би-Би пришел, Би-Би — вот кто нас сегодня похмелит!» И Борис Иванович обреченно жал им руки, нарочито супясь и ворча недовольно. Сколько раз давал себе слово не пить с этими придурками, но организм требовал свое, а именно он-то как раз и управлял Борисом Ивановичем, или, как его называли в кругах, близких к пивнушкам Печерского универсама, Би-Би. Ибо, если кто думает, что от водки можно отказаться с помощью так называемой силы воли, он не знаком со спецификой предмета. Потребление алкоголя на самом деле есть то же, что и удовлетворение организма наркотиками. И ломка, и приход, и кайф. У нас этого никогда не признают, шутка ли сказать, так ведь можно все общество передовое записать в наркоманы. И себя в том числе. А как в самом деле обойтись без бытового пьянства? Первый стакан — бальзам на душу. Костыля стошнило, он выскочил на улицу, к урне. «Мужик ноне хлипкий пошел», — сказал привычно Борис Иванович и разлил по второй. После третьей закурили. Борис Иванович незаметно, как ему казалось, посмотрел на часы. Костыль и Боб понимающе переглянулись, уж кто-кто, а они знали Би-Би как облупленного. Через 12 минут должна появиться Маркиза. Они познакомились очень давно, он не помнил, сколько именно лет назад, но точно помнил число — это было аккурат 29 января, в день, когда отмечали годовщину январского восстания арсенальцев да и вообще киевских пролетариев против петлюровцев и Центральной Рады. Обычно всегда старались выдать тринадцатую зарплату, возле стен завода жарили шашлыки и продавали водку в розлив, чтобы дать людям нормально отдохнуть, во-первых, а во-вторых, возможность оставить все деньги непосредственно у стены. Конечно, уже давно нет такого праздника — все переменилось, он где-то даже читал, что скоро вместо арсенальской гарматы поставят памятник Петлюре. А что? Очень даже может быть, с нынешних горлопанов станется. День был прозрачный и ясный, как стекло. И снега много, он скрипел под ногами, сиял тысячами маленьких бриллиантов на солнце, переливался, искрился, как шампанское, падал с пушистых елей им на плечи. А ели те в парке, осыпанные густо снегом, как лисьи огромные хвосты, светились на солнце до рези в глазах, до слепоты, до глухоты, до восторга, до немоты в пальцах и боли в губах, когда они целовались. И зубы, как снег, ее зубы, сверкающие везде до икр ног, до сапог запорошенных, до звезд на небе — так быстро тогда стемнело. Зубы да шуба поблескивали в темноте. Она, что говорить, была женщиной до мозга костей, и если бы у него имелись мозги, то, наверное, случилось бы сотрясение. Слава Богу, мозгов не оказалось, только что-то щелкнуло внутри, переключилось, перевернулось на другой диапазон — никого рядом не стало, все провалились разом куда-то под пол, в погреб темный, только она и осталась. И был Берлин, профсоюзная тусовка, на которую он взял ее с собой, гостиница, огромная кровать, все ушли в кино. Надо было решать. И он, переборов себя, сказал именно то, что она хотела услышать: давай погуляем по ночному городу. Она оценила этот жест, потом часто вспоминали: обоим хотелось в постель, но не так, не торопясь, не суетливо, чтобы не высчитывать, сколько времени еще осталось. «А я думала, ты нахал. Ладно, дам ему по-быстрому, чтобы больше времени на ночной Берлин осталось. » Зато потом, когда вернулись, ему зачлось, восполнилось на всю катушку, они набросились друг на друга с порога, чтоб не отпускать всю ночь. Вот и ее время. В яркой зеленой шляпке времен канкана и вуалей, в красном полудетском коротком пальто, в белых перчатках и голубых резиновых болотных сапогах, с ведерком в руках: уж ведерко-то не из ближайшего детского садика? Увидев их, зашлась громким трехэтажным матом: «А эти, бля, посмотри, чуть свет уже лыка не вяжут». И на Бориса Ивановича: «Что ты вылупился, козел несчастный, забыл, как я тебя на ковре. » и т.д., и т.п. Народ в универсаме только ахнул. Все смотрели на Бориса Ивановича, у него пылали уши, готов умереть на месте. Боб и Костыль, блаженно ухмыляясь, давали понять окружающим, что Маркизу, во-первых, нельзя принимать всерьез, а во-вторых, они не имеют к ней никакого отношения. Но он-то знал, что она говорила правду. Всплыла какая-то пыльная квартира на метров сто пятьдесят с потолками под пять метров, на Карла Маркса, возле кинотеатра «Украина», и как она убирала ковер попавшимся под руку допотопным пылесосом, называла его трофейным. И ее халатик, и тапочки, которые жили в квартире, как она говорила, отдельно. Чем-то брызгала на мебель, протирала, сдувала. На кухне мясо жарилось, чайник свистел, пластинка играла, и через пять минут все было готово, так приятно пахло, уютно стало — не передать. Он вышел из кухни, стараясь быстрее прожевать кусок мяса со сковородки, а она уже стелила хрустящие, пахнущие морозом простыни. Им желательно было не показываться вместе на людях: он — замдиректора, она — директор Дворца культуры, у обоих семьи. Это сейчас всем на все наплевать, а тогда одной анонимки в партком достаточно, чтобы жизнь сломать раз и навсегда. Встречались тайком — то в Гидропарке, то в старом ботаническом, в котором он не был со студенческих лет, то в Голосеево, скрываясь от посторонних глаз. Смущались, когда нет-нет да и встретишь знакомого, пугались, обсуждали варианты. Он знал, чувствовал: ей была неприятна вся эта конспирация любви, игра в штирлицов. Кстати, это он придумал про Штирлица, когда проезжали в такси мимо работы, надевал темные очки, поднимал воротник куртки или пальто, отворачивался от окна и начинал напевать известную мелодию. Она не желала бояться, скрываться, прятаться, и, конечно же, ей было мало только прокуренной насквозь, непроветриваемой всю неделю — от четверга до четверга — хазы. И она сама, и их любовь заслуживали много большего, в мыслях она видела его и себя в пестрой толпе народа где-нибудь на Крещатике, посольском приеме или на премьере в Доме кино, все оглядывались на них и с завистью говорили: ты посмотри, какая пара, как одеты и как подходят друг другу! Его, признаться, такая перспектива вовсе не вдохновляла. Во-первых, Киев — большая деревня, все моментально узнают друг про друга, только кажется, что много людей, на самом деле — все одни и те же тусуются, обмениваются женщинами и услугами, деньгами, знакомствами. А вообще, если честно, всех можно рассадить в банкетном зале ресторана «Киев» — настолько знакомо и привычно, знаешь наперед все шутки и приколы. Во-вторых, он по-черному ревновал ее к прошлому, до помутнения ума, до рвотного инстинкта. А ведь было о ней кое-что известно, не через одни руки прошла, и даже фамилии общих знакомых, молочных, так сказать, братьев. Вот этого он боялся больше всего, чтобы кто-то не сказал в курилке полушутя-полусерьезно: о чем ты говоришь, старик, какая любовь, ты знаешь, сколько раз она у меня на коленях сидела, сколько раз я ее крутил туда-сюда? Он и сам, когда они еще не были знакомы близко, видел ее в разных компаниях, и даже сидящей на чьих-то коленях. Да и его помощник Федор Пономаренко, прозванный за педантизм и бюрократизм Пономарем, однажды рассказывал, как он и его товарищ и ее, и ее подругу. Она, конечно, совсем спятила — пальто держала на руке, в той же давным-давно купленной юбчонке, тогда, в Берлине, когда она ее примерила и решила в ней остаться. А на вопрос продавщицы он вдруг зашелся вокруг чечеткой, так что весь магазин остановился и на них смотрел. Она хохотала, запрокинув голову, кружась и придерживая юбку, как десятиклассница. Он же тогда совсем не выглядел на свои сорок пять и уж никак не тянул на заместителя директора крупного завода — в джинсах в обтяжку, маечке с тесемками, болтающимися на груди, полный внутреннего задора и уличной отваги. «Ты, мудак, мать твою, может, в морду хочешь?» — Костыль и Боб довольно переглянулись и заулыбались. Маркиза вытащила из-под юбки пачку сотенных купонных бумажек и запустила их в морду Борису Ивановичу. «Ты что же, падло, жрать не будешь со мной?» — это означало вторую стадию, общую бутылку, которую надо было выпить вместе с ней. Потом она забудется и вырубится на целый день, а то станет орать благим матом под универсамом или заснет на лавке, но последняя бутылка — ее. Он должен, как всегда, угощать, выставлять. Со своих кровных, нажитых во времена перестройки. Проклиная все на свете, Борис Иванович пошел к стойке. Он шел далеко не спортивным шагом, скорее, это была походка человека, которого в спину толкают штыками изо всей силы. 2. Мимо проходящая молодежь и подростки практически не обращали на Бориса Ивановича, Маркизу, Боба и Костыля никакого внимания. Будучи в свое время при портфеле, он поступал так же, в упор их не видел, они его не интересовали. Не то что сейчас. Жизнь переменилась, и ему не безразлично, между прочим, о чем они думают и говорят, когда стоят полукругом за стойкой штучного отдела или в универсамовской кофейне, разливая портвейн в пластмассовые разовые стаканы, вдыхая и выдыхая дым от сигарет «Президент» или «LM». С каким-то напряжением, весь подобравшись, он жадно прислушивался, прислонясь спиной к соседней стойке, делая вид, что его-то их разговоры совершенно не касаются. «Ты че, Валера, раскис? Выпей». — «Водке — бой. Я вчера, знаешь, как дал, колядовать ходили. Так наколядовались — жить не хочется. Достала водочка». — «Экзамен-то сдал?» — «Сдал, видишь, вот обмываем. Тут еще у двух парней день рождения. Слушай, брат, ты усекаешь вон тех телок длинноногих? Кажется, весьма нехилый вариант наклевывается. » — «И по-моему, нехилый». Одна из «телок», стоящих за соседним столом, старательно вихляя бедрами, прошла через весь зал сначала якобы за своим кофе, потом прикурить у парней, которые на нее скалились. Когда она «выписывала» в джинсах в обтяжку и кроссовках, лампочки на них, спрятанные где-то в районе шнурков, время от времени зажигались и гасли. Борис Иванович глядел, как зачарованный. В бликах заморского украшения ему виделись совсем другие лампочки, что светились лет тридцать или сорок назад, то ли в Калиновке, то ли в Галавурове, то ли еще в каком-то селе, где их курс был на картошке. Первый парень на деревне носил модные тогда штаны-чарльстоны, с широким поясом и карманами по бокам. Но самое главное — со шлицами внизу, в которые были вшиты электрические маленькие лампочки, как в китайских фонариках. И когда хозяину штанов было угодно, лампочки зажигались. Среди колхозных луж, помета и грязи, в осенней распутице это впечатляло. Студентки волновались. На танцы он подъезжал, как и многие здесь, верхом на мотоцикле — высший шик. Широкие штанины затянуты от грязи обычными деревянными прищепками, некоторые даже не отстегивали их, так и танцевали, а прищепки торчали в разные стороны. Они приезжали в основном из-за студенток — для села событие из ряда вон, разве что какой бы полк расквартировался. После танцев садились на свои мотоциклы, раздавался дикий рев, едкий дым разъедал глаза, щекотал ноздри, пронзительный, ослепляющий свет фар, грязь, разлетающаяся из-под колес, «зеленые» студенты едва успевали вытираться, девушки надолго замолкали, отвечая невпопад. Из-за чего все тогда вышло — уже не вспомнить. То ли в футбол студенты местных обыграли, и он забил решающий гол, замкнув передачу головой. Вряд ли. Скорее, деревенские повод искали, чтобы подраться. Ну что ж, выходи, студент. Стук в окна, свет фар, мотоциклы ревели, став на дыбы, окружая их со всех сторон, и самое неприятное — пронзительный свет, когда уже почти спишь, — яркий, прямо в голову, ослепительный, как бритвой по глазам. Во двор они вышли втроем, самые старшие, прошедшие армию и рабфак, члены партии. Не вышли бы, накачанные местным самогоном из карбида аборигены могли бы запросто и забор свалить, и дверь сломать, и общежитие по кирпичику разобрать, такой психоз стоял. Бориса Ивановича тогда ударили первым, он отошел или отскочил назад, но рук не поднял. Его ударили еще раз, развернулись и пошли к своим мотоциклам. Все закончилось лучше, чем можно было ожидать, только два фингала под глазами здорово ныли. Бил его тот самый, с лампочками в штанах. Сердобольные студентки всю ночь суетились с компрессами. Потом, года через два, мода изменилась, на смену клеш-чарльстонам пришли узкие в обтяжку джинсы, на задних карманах нашлепаны были марки, самые престижные — «Ли» и «Лэви страус». Семья Бориса Ивановича жила бедно, от зарплаты до зарплаты, не то что джинсы за семьдесят пять рублей на толкучке в Ново-Беличах — простых расклешенных брюк не справить. Да что там, выпускной костюм в десятом классе перешивали из старого сукна покойного бати. Конечно, задевало, на девушек заглядывался, и провожал кое-кого, и целовались, а надеть нечего. Тем не менее, когда в моду вошли американские джинсы за сто шестьдесят на барахолке, он воспринял спокойно, не стал кидаться на родственников, таких денег не было у всех вместе взятых, месячная зарплата отца. Что толку сходить с ума, если все равно купить не удастся? На толкучку по воскресеньям они ездили вместе с Павликом. Хотя Борис Иванович был старше Павлика на пять лет, верховодил, конечно, не он, до Павлика ему тянуться и тянуться, как до Москвы пешком. Павлик легко ориентировался в мире Пруста, Джойса и Камю, штудировал Ницше и Шопенгауэра, помнил многое из Кафки и Достоевского. Он был сам, как герой Достоевского. Недаром Кира Муратова, пребывавшая в опале и простое, впервые его увидев, решила снимать в роли Раскольникова. Вот точно таким и представлял Борис Иванович его — аскетическое вытянутое лицо, на котором сошлись все печали мира, тонкие губы, пять морщин на высоком лбу, огромные голубые блюдца, в которых пропадало небо и которые никогда не смеялись. Длинный почти гоголевский нос, очень чувственный, временами подрагивающий от переизбытка впечатлений, и черные прямые волосы, завязанные сзади косичкой. Что говорить, для одна тысяча девятьсот семидесятого года, когда весь советский народ и, естественно, все прогрессивное человечество готовились отметить столетие со дня рождения вождя пролетарской революции, философский строй мысли Павлика, но больше, конечно, его внешний вид плюс заморская одежда — эти джинсы, американский вишневый гольф, голландская ветровка с множеством карманов и молний, кожаные английские мокасины с застежками и т. д., и т. п. — приводили в ужас не только смотрительниц из жэка, но и всю общественность микрорайона. Не раз и не два тягали его в милицию, стригли наголо, судили товарищеским судом по месту жительства. Павлик не поддавался воспитанию. Особенно выводили из себя его благодетелей безукоризненная вежливость и подчеркнутая корректность, он никогда не скажет в милицейском изоляторе: дайте воды или дайте, пожалуйста, воды. Он начнет с многочисленных извинений за причиненное беспокойство: если вас это не затруднит, не сможете ли вы, будьте любезны, передать стакан воды из-под крана. В таком тоне строились и его ответы на заданные вопросы. Менты сатанели через пятнадцать минут: «Да он издевается, сука!». Самое невероятное заключалось в том, что это был стиль жизни Павлика, он общался так со всеми, независимо, кто перед ним. Будь то уборщица из парадного: прошу прощения, не дадите ли вы, будьте добры, свою тряпку, я бы, с вашего позволенья, вытер ноги, чтобы не наследить на лестнице, которую вы так чисто вымыли. Или девочка на раздаче в студенческой столовой или профессор на экзамене. Но это знали мы, его товарищи. Окружающие же, видевшие его впервые, как минимум, обижались в душе. А некоторые и по морде били. Ничего не помогало. Он и Кире отказал очень вежливо, но с такой твердостью — его характерная черта: раз сказал «нет», хоть кол на голове теши — от своего не отступится, за что некоторые называли за глаза: «козел упертый». Но и это не главное в нем, а то, как себя держал, умел поставить, напустить туману. Неторопливо затягивался «Примой», долго молчал, взвешивая каждое слово: «Понимаешь, старик, нельзя же все время оппонировать властям, да, собственно, наверное, и незачем. Помнишь, еще Олеша в свое время говорил. «. Конечно же, никто ни фига не помнил. Понятно, девки от него млели и готовы были на все и сразу. Как-то они работали в районном штабе стройотрядов в Кустанайской области: Борис Иванович — снабженцем, а Павлик — доктором, и жили в общаге кооперативного техникума. Кругом — молодые бабы. Одна не выдержала, совсем повелась, ночью из окна в окно прыгнула, чуть не убилась. Павлик, проснувшись, долго с ней разговаривал, должно быть, на философские темы, в часа четыре утра девица ушла через дверь. От такой наглости бабы озверели еще больше. Через месяц они ходили за Павликом толпами, как за киноартистом. Борис Иванович, бывший тоже не последним человеком в штабе ССО, как ни старался, никак не мог добиться близости какой-нибудь кооператорши. А тут — нате вам, пожалуйста, сами под него ложатся, да Павлик со своими принципами так никого и не трахнул, он — только по любви. Ну и какой результат? И Борис Иванович, не пропускавший ни одной юбки, и стерильный Павлик — сегодня оба у разбитого корыта, оба одиноки, бобылями ходят. Так Борису Ивановичу хоть не обидно — все же погулял, отвел в свое время душу. А тем вечером сидели у него в комнате, ужинали вареной колбасой, плавлеными сырками, болгарским лече, мазали его на свежайший белый хлеб, сельский, домашний, он даже не резался, они ломали его руками. Из выпивки — бутылка «сибирской» водки и бутылка странного местного «чернила» — портвейн номер 17. По всем стройотрядам и в штабе действовал «сухой закон», если бы узнали — отправили бы в Киев в два счета. Они же по вечерам позволяли себе, причем инициатором был Павлик. Пил он красиво, никогда не пьянел, ел с сигаретой, любил в середине ужина ни с того ни с сего сварить себе крепчайший кофе, как он говорил, для прокладки, потом спокойно продолжал закусывать. Борис Иванович с трудом выдерживал такие нагрузки, а Павлику, как с гуся вода. Правда, однажды он уснул за столом, пепел упал на знаменитые белые джинсы фирмы «Ли», едва не единственные в Киеве, прожег насквозь — дыра величиной с юбилейный рубль. Ни заштопать, ни зашить. «Что ж, — философски заметил он, проснувшись, — надо бы выбросить, да где в этой глухомани новые возьмешь?» В аптеке он купил белый лейкопластырь, наклеил. Почти незаметно, в командировке сойдет, в Киеве, конечно, смешно будут смотреться. «Вот и повод сразу на толкучку ехать». — «Хорошо, хата хоть не сгорела». Они выпили, посмеялись, и Павлик стал искать мыло — руки пахли колбасой и лече. Как назло, оно куда-то запропастилось. Потом он вспомнил, что мыло вечером у него занимала машинистка Светка да так и не вернула. Целый час или даже больше они ныкали по давно уснувшему общежитию, но так ничего и не нашли. Пришлось в полтретьего ночи стучать к барышням. Да плевать хотел Борис Иванович на мыло, туалет перед сном и грязные руки. Подумаешь! Завтра помоешь, ничего страшного. Но Павлик был неумолим. Закатывая глаза, с многозначительными паузами и придыханием — а может, издевался? — изрекал: «Ну как же, Борис Иванович, вы, знающий цену Экзюпери, представляете себе сон, так сказать, не умывшись?» Барышни долго не открывали. Наконец, появилась заспанная Светка с рубцами от подушки на лице. «Вы что, с ума сошли? Который час?» — «Тридцать пять третьего. Светлана, будьте добры, вы брали у нас мыло, если не трудно, верните его, мы должны умыться. » — «Какое мыло?» — «То, прошу прощения, что вы вечером брали и не занесли». Пусть хоть три утра, но Павлик вежлив безукоризненно. На следующий день машинистка Людка из другой комнаты поймала Бориса Ивановича на лестнице, полюбопытствовала, язва, давно на Павлика глаз положила. «А что это вы ночью вытворяли, в дверь ломились?» — «Мыло искали». — «Ах, мыло. Ну-ну». Она понимающе закивала, сверкнув своими блядовитыми глазами. Да разве ей, стерве, объяснишь, что не может человек уснуть, не вымыв руки после еды. Чтобы они лече болгарским не пахли, по крайней мере. Когда-то давным-давно, две жизни назад, она рассказывала Борису Ивановичу о своем детстве. Родители определили ее на танцы, она страшно упиралась, это была каторга, типа зубы лечить, еще хуже. И как она нарочито медленно брела через весь город, состоящий из одной центральной улицы Ленина, оттягивала, как могла. Заходила в кулинарию, покупала на сэкономленные от завтраков деньги конфету «Весна», медленно ее съедала, и не всю — половинку, другую оставляла, чтобы после танцев съесть, подсластить себе жизнь. И когда переодевалась, руки пахли шоколадом. Так же пахло терпко и сладко в магазине «Лесная песня». Это было уже после переезда в Киев. В кондитерский они с одноклассником бежали после уроков в надежде выклянчить фантики от конфет. Резкий до тошноты, приторный кофейный запах бил в нос с порога — так пахло тогда от конфет фабрики Карла Маркса — «Ананасных», «Кара-Кум», «Косолапый Мишка», «Курортная». Кто-то из нынешних универсамовских собутыльников поведал Борису Ивановичу, что будто бы эти конфеты появились недавно в центре по кооперативной цене. Надо съездить, посмотреть, попробовать, а то по обыкновению сои намешают вместо шоколада, а цену запросят — эх, да что говорить. И мастеров тех давно нет — поразбегались в коммерческие структуры, золотой фонд потеряли, как на «Арсенале». Давно стоит завод, легла «конфетка», нет такой фабрики, волной смыло, в «гастрономах» все больше турецкие жвачки и польские леденцы. Секрет утерян навсегда, и людей не вернуть. Когда-то в школе их повели на экскурсию на конфетную фабрику. Есть разрешили, сколько сможешь, а выносить почему-то — ноль. Борис Иванович с другом разрезали перочинными ножичками карманы и забили подкладки пальто горячим печеньем и липкой карамелью. Кажется, еще и тюбики были. Их пропустили через проходную за честное слово, пусть порадуются пацаны. А на конфеты он с тех пор смотреть не может. До сих пор чувствует тошнотворный запах. Этот запах ей очень знаком, она даже как-то в кафе попыталась «забыть» свою пачку и пуанты, да домой принесли, в этом городе все друг про друга знали. А он ей рассказал, как они встречались с Берестом на сельской проселочной дороге, чтобы семь километров ходить в школу. «Смотри, что у меня есть!» — Берест с гордостью раскрыл ранец, Борис Иванович обмер: второе отделение снизу доверху было заполнено маленькими варениками — один в один, как близнецы. «С чем?» — «С сыром». — «А сметана?» — «Нету». — «Стой здесь!» И прожогом домой. Пенал пришлось переложить в карман, на его место — банку с домашней сметаной. Сели на последней парте, поставили ранцы — и вперед, аж за ушами трещало. По единице им тогда влепила Клавдия. За поведение. «Не расстраивайся, если бы за еду, мы с тобой круглыми отличниками были бы, куда там Голиковой». Борис Иванович недавно совершенно случайно встретил Береста в мебельном магазине на Русановке, он, оказывается в Киеве, грузчиком работает. Отсидел два раза, с утра уже пьяный, чефирит, план курит, эх-ма. Совсем не похож на того Береста, который уговорил тогда Бориса Ивановича бросить портфели в речку, чтобы не носиться, они сами доплывут до школы, мы их там и встретим. Не рассчитал, не принял во внимание, что в портфелях еще невыливайки, ручки перьевые, перочистки из материи. Долго шарахались и удивлялись рыбаки, огромные лиловые пятна плыли по речке, убивая рыбу, да и портфели не доплыли, затонули. Скандал был — вспомнить страшно, из школы исключали. А как-то в третьем или четвертом классе уже Борис Иванович нашел кошелек, а в нем тридцать рублей — немыслимая по тем временам сумма. Ну и отвели душу тогда! Во-первых, купили настоящий футбольный мяч, нипельный, за одиннадцать рэ. В школе поднялся переполох. По шариковой китайской ручке себе справили, родители в шоке, накупили сигарет «Шипка» с золотой бумагой, прятали в яру, курили после уроков до тошноты, до головокружения. Короче, недели две делали, что хотели, пока деньги не кончились. И как ни странно, когда их не стало, жизнь пошла намного легче, привычнее. Не надо скрываться, прятаться, врать, объяснять, откуда взялось то-то и то-то, мяч, например. 3. Борис Иванович проспал этот Новый год, никаких курантов не слышал. Так получилось. Встречать они начали с самого утра тридцать первого, вот и выдохлись. Проснулся среди ночи от стрельбы фауст-патронами, так ему показалось, да и снилась какая-то ерунда, будто наши танки освобождали Киев от фашистов в 43-м году. Чему свидетелем он, естественно, быть не мог. Сознание хоть и медленно, но возвращалось. Сначала на уровне первобытном, рефлекторном, чувственном. Ощутив, что спит в рваных и грязных носках на давно не стиранной простыне, в пиджаке поверх майки, Борис Иванович понял, что Киев уже взят. Тем не менее, стрельба не утихала. Сделав усилие над собой, он все же встал, нет, скорее, выполз из постели, на всякий случай посмотрел на стоящую рядом; впритык, вторую кровать, на которой уже семь лет — впрочем, сегодня уже восемь, — никто не лежал. Который, интересно, час? Командирские, светящиеся в темноте, показывали половину третьего. Вот так-так. Часы эти были гордостью Бориса Ивановича. В лучшие времена ему их торжественно вручил министр оборонной промышленности товарищ Дверьев А. А. На тыльной стороне и надпись соответствующая имеется: «Бахиреву Б. И. от Миноборонпрома СССР». Давно уже нет ни СССР, ни Миноборонпрома, и товарища Дверьева А. А. что-то не слышно, а часы, надо же, идут. И ночью, например, они очень выручают Бориса Ивановича, спит-то он по-стариковски, просыпается едва ли не через каждый час, — посмотрел на светящиеся цифры и знаешь, сколько времени до утра осталось. Уже несколько раз дружки-собутыльники подначивали оставить их где-нибудь в залог, а то и просто пропить, он ни в какую. Как и предполагал, били пустыми бутылками по «мерседесу», с недавних пор паркующемуся у них во дворе. Дом вообще-то арсенальский. Да вот уже квартиры стали сдавать или даже продавать богатым людям, коммерсантам, новым украинцам. Те и волокут иномарки. Да пусть их, хотя и обидно, сколько сил они вбили в этот дом, для кого старались, для этих «толстолобиков» с бритыми затылками и «мерседесами»? Взять хотя бы этого, из их дома, чью машину сейчас расстреливали с балкона. Ни капельки не жалко, ведь до чего додумался, падло! Снабдил автомобиль такой сигнализацией — ночью дождь там или снег, ветка с дерева упадет, собака или кошка пробежала: «Иу-иу-иу-иу!», среди ночи весь дом по тревоге поднимается. И сам владелец вскакивает, суперпрожектор поставил на балконе — включит и смотрит: что случилось, действительно угоняют? Борису Ивановичу ничего. А людям каково? Да еще если утром на работу, а сирена такая, что сердце обрывается. «Мерседес» этот и сам его хозяин — молодой совсем еще парень, весь зализанный, пахнущий не то стиральным порошком, не то пудрой специальной, щуплый, молоко на губах не обсохло, пиджак двубортный еле на плечах держится, — раздражали весь двор: и где только взял такие деньги, чтобы и машину импортную, и за квартиру восемьдесят штук «зеленых» отвалил. Короче, давно уже мозолил глаза всем. И когда Борис Иванович вышел на балкон, сработала сигнализация, да так пронзительно, голова, казалось, сейчас развалится. Кто-то сверху заорал густым матом так, что Борис Иванович наконец-то окончательно проснулся и бегом в кухню, шасть по карманам, — ба! сигареты «Винстон» — почти полпачки, таких он не то что не курил давно, не видел в киосках на Копыленко. Значит, вчера гулеванили по полной программе, Новый год встречали. Но это было еще не все. В кухне, кто бы мог подумать, стояла батарея пивных банок, и, к неописуемой радости, он обнаружил две целые — пиво «Хейнекен», как вам это нравится? Гадом буду, новый год начинается неплохо. Ну кто, скажите, откажется от глотка прекрасного импортного пивка, да еще после такого перепоя? И хотя Володя Струмковский, давний друг и наставник по «Арсеналу», запрещал не то что пить и курить капиталистическую заразу, да еще купленную в спекулянтских киосках, то есть, по сути, объявляя бойкот мировому капитализму, запустившему свои щупальца в их светлую жизнь, на этот раз Борис Иванович не устоял. Да и кто на его месте устоял бы?! Глотнув голландского пивка и крепко затянувшись «Винстоном», Борис Иванович теперь чувствовал себя куда увереннее и как полноправный хозяин вышел на балкон. Гуляли на четвертом этаже у бывшего начцеха Миши Бармина. У того всегда — если веселье, то до утра. И Бориса Ивановича раньше звали. Компания собиралась — елки-двадцать — к утру жены разводили. И пели, и в карты, и на лестничной клетке в футбол спичечными коробками, и целовались с чужими женами. Такое время было, блин! Сейчас же интерес к Борису Ивановичу, пенсионеру, несколько поостыл и не только у Мишки Бармина, но и у многих из тех, кому он помогал получать квартиру, доставать путевку в дом отдыха в Мисхор или устраивать ребенка в детсад. Сначала обидно было, потом успокоился, сейчас у него новые друзья, и не только собутыльники, но и из компании Володи Струмковского, они собираются в бывшем опорном пункте на Лескова, много знакомых, ветеранов, таких же, как он, отставных арсенальцев. Есть и молодежь, бывший комсомол, активисты, сохранили прежние воззрения. Так что обойдемся как-нибудь без Мишки. Тот, как прежде, пей-гуляй — все нипочем. «Болото, приспособленец», — сказал про него Струм. Должно быть, надрались в стельку, да они и не прятались, женщины в новогодних платьях громко смеялись и курили длинные тонкие сигареты, в соседних домах начали зажигаться окна, люди выходили на балконы. Мужики из Мишкиной компании продолжали на спор расстреливать белый «мерседес» пустыми бутылками из-под шампанского и банками от пива. Что говорить, Борис Иванович и сам его ненавидел, когда он будил его и обрывалось все внутри, и не уснуть, и хмель сразу проходил, и жить не хотелось. Сейчас же, наблюдая, как бутылки бьются о крышу и капот машины, расстроился. Хотел, перегнувшись с балкона, закричать: «Мишка!», как кричал когда-то на парткоме, когда начальство из Москвы снимало его с работы. Он упирался неумело, салага, отстояли, большинством в два голоса, и секретарь райкома не помог. Хотел крикнуть, да не успел. Новая бутылка, брошенная уже сверху, едва не задев Бориса Ивановича, со страшной силой шмякнулась о кузов машины, брызги полетели в разные стороны. Бутылка, видать, была полная. Ему показалось — она пробила кузов. И тут же сирена, но наша, знакомая, и два «уазика» с мигалками въехали в арсенальский двор. «Хорошенькое дело», — подумал Борис Иванович, закрывая балкон и шлепая в своих более чем двадцатилетнего возраста тапочках на кухню. Настроение в новогоднюю ночь оставалось неплохим: во-первых, сигарет импортных до утра хватит, во-вторых, баночное пиво осталось, и в-третьих, Мишкина компашка, кажется, окончательно прикончила вражеский «мерседес». Базар, ясное дело, был закрыт — первое января ведь. И круглый универсам — тоже на замке. Но Витек со своей овчаркой уже на вахте. Ох, Витек, от него никуда не скроешься. «Куда?» — спросил Борис Иванович в слабой надежде, что некуда, все закрыто в такую рань. «Туда», — Витек показал в сторону круглосуточно функционирующего кооперативного ларька. Он заказал себе и Витьку по сто пятьдесят и бутерброду с сосиской. Впрочем, половину сосиски Витек отдал собаке. «Не будешь сегодня моего Рекса спаивать?» Значит, вчера и это было? «Би-Би, с Новым годом!» — кто-то сзади что есть силы толкнул в спину: Костыль и Боб были тут как тут. 4. Маркиза проснулась от холода и сырости. Она спала в подвале на Кутузова, в бывшем цэковском доме, здесь обычно было тепло: старый разодранный матрас еще годился, и принесенный не известно кем кусок поролона, служивший одеялом, да две батареи — не такие, как у них в арсенальском доме, а улучшенного качества, для богатых. Так что жить можно. Откуда тогда такой зусман? Батареи совсем остыли, окочуриться недолго. Неужели авария в новогоднюю ночь? Ну и придурки. Так им и надо, ненавижу этих господ с Кутузова. Все это Маркиза выкрикнула одним длинным предложением, без пауз и знаков препинания. Ее болезнь, помешательство выражалось таким образом: она кричала обо всем, что думала вслух, но сама этого не чувствовала, не ощущала. Ей казалось она думала про себя, на самом же деле выкрикивала бессвязные фразы, те, что отпечатывались в мозгу, без осмысления и приведения их в порядок. К тому же они наполовину пересыпаны площадным матом. Маркиза не понимала, почему от нее так шарахаются люди, обходят десятой дорогой, никогда никто не заговаривает. Ну ладно бы еще Борис, так ведь нет, все вокруг. На площади народу немного, все-таки первое новогоднее утро. Пьют, суки, гуляют. Ну и хрен с вами! Только она подумала так, вернее, прокричала в пустоту, закрылись все окошки в кооперативных киосках: взбредет ненормальной еще к ним подойти — сглазит на целый год. Несколько школьников, глазевших на жвачки и леденцы, спрятались за киоски, кто-то бросил снежку или ледышку, промахнулся. Отборный мат стал им ответом. Спасение одно — закрыть уши, чтобы не слышать весь этот кошмар. И молчать, не отвечать, не связываться. Местная публика знала: если Маркиза заведется, — до вечера такой тарарам будет стоять на площади — не остановишь, ночью приснится. Но им повезло: Маркизе некогда, она спешила в кино. Сон ей приснился в подвале — будто она, как раньше, сидит в теплом удобном кинотеатре и смотрит французский фильм про любовь. И в детстве, и в студенческие годы, и потом, когда работала в Доме культуры на «Арсенале», — всю жизнь Маркиза бредила кино. Читала про артистов, фильмы, шедшие у нас, пересмотрела по несколько раз, не было недели, чтобы не сходила в кинотеатр. Началось это, наверное, в детстве, в селе. Она до сих пор помнит две вещи: как провели свет и как впервые «крутили» кино, или, как тогда говорили, фильму. Они сидели на полу, детей пропустили бесплатно, потом уж стали брать по «пятаку». В городе, когда училась в институте, билет стоил двадцать пять копеек — так на всю жизнь и осталась в памяти цифра. Хотя потом снова подорожали, и цена уже зависела от класса кинотеатра: появились широкоэкранные, широкоформатные и еще какие-то фильмы и кинотеатры. Запомнилось то, что было в детстве, как открытие, как праздник, как Новый год, когда только мандарины и елочный запах. С массового кино она постепенно «съехала» на фильмы не для всех, для избранных. Наизусть знала «Андрея Рублева». Хуциев, Швейцер, Шепитько, диссидентское кино, украинская волна, Параджанов, Ильенко, Миколайчук — это уже у нее в клубе, весь интеллектуальный Киев съезжался. Тогда те фильмы шли «вторым» и «третьим» экраном, по маленьким кинотеатрикам и клубам, не принося кассовых сборов и прибылей — так было кому-то нужно, но она следила, брала, показывала. Аудитория собиралась практически одна и та же, многие ее знали, она — почти всех. Были тут не только эстетствующие, но и те, кто совсем скоро уехал с первой волной, и конъюнктурщики, и такие, кто, выполняя задание, переписывал и сдавал тех, кто к ней ходил. Вслед за кино пришли песни под гитару, потом — любители фантастики, культурологические клубы. Молодежь стремилась к диспутам, объединениям, полемике. Так возникла идея своего клуба. Долго обсуждали на парткоме, советовались «наверху», никто не решался, потом, наконец, разрешили. И с тех пор у нее «прописался» молодой конструктор Володя Струмковский, не пропускавший ни одного заседания клуба, ставший сразу своим в ее Доме культуры. Он не только ухаживал за ней, но и все выспрашивал, вынюхивал, подглядывал: кто принес, что, зачем, от кого, а кто предложил, а что это значит и в таком роде. Пока ее кто-то не предупредил: будь поосторожней с этим типом, мало ли что. Он и их отношениями с Борисом интересовался, все допытывался, что-то ему неясно было, догадывался, да и по ним обоим, наверное, заметно. Не железные же, не штирлицы, хоть и прикидывались. Кинотеатр, лучший в районе и городе, который они когда-то возводили методом народной стройки, сейчас захвачен спекулянтами в натуре, только и осталось что малый детский зал, где крутили американскую муру, ворованные видики. И то сказать, было бы что-то путное, а то — дышать нечем, все под одну колодку склепаны, не то что неинтересно — для тупых, тех же «толстолобиков» с одной извилиной. Два других роскошных зала занимали мебельный салон, итальянский, и автомобильная выставка-продажа. Спальни по восемнадцать тысяч баксов и «джипы» по сто — тоска несусветная. Струмковский говорит: отмывают ворованные бабки. Это ж сколько надо накрасть! На кассе висела записка: «Кинотеатр закрыт до 15 января». Все правильно, бизнесмены уехали в Эмираты трахать новых молодых жен и любовниц, не будут же они зря, на шару, отапливать какое-то вонючее кино, которое у них на дотации. «А как же дети?!» — заорала вне себя Маркиза, так, что все, кто стоял на остановке и терпеливо ожидал шестьдесят второго, попятились к бровке, стараясь укрыться за колонной. «Украли у детишек кино, мать их. » И пошло-поехало. Она стояла на остановке, поворачиваясь в разные стороны, изрыгая проклятия и матюги. Единственное, что могла себе позволить толпа, — не смотреть на Маркизу, отвернуться, но не слушать ее не могла. «Я же тебе говорила, давай пешком пойдем, так вечно ты со своим автобусом, теперь настроение испортила на весь день эта помешанная». — «Я помешанная?! Ах ты ж падло! У меня, может, два высших образования, языками владею, ты знаешь, как «перец» по-английски, сука ты болотная! «Пеерпоуз, пеерпоуз». Понял, какой прононс, не то что у твоей Гапки засмоктанной!». Это был один из коронных номеров Маркизы. Когда она начинала по-английски, ей казалось — интуристы млели. Она слепила снежку и смачно запустила в шубу «засмоктанной Гапки» и, не дожидаясь проклятий, припустила что было силы по Московской вверх, к центральной проходной, откуда до ее Дома культуры двести пятьдесят шагов. На месте бывшей «Вареничной» один новый украинец соорудил кондитерскую «Малинка», в которой продавали очень вкусный хлеб, хоть и дорогой, собака. Маркиза решила зайти. Но перед тем, как открыть дверь — великолепную дубовую лакированную дверь ручной работы, вот бы себе гроб из такого дерева, — она, чтобы избежать унижений, как на остановке, оглянувшись по сторонам, чтоб никто не видел, вытащила из-под юбки тампон, разорвала его на две части и сунула себе в уши. Пусть теперь надрываются! В «Малинке» было, как всегда по утрам, народу немного. В основном, интеллигенты-разночинцы, которых жены послали в магазин, а они ушли налево, кофе втихаря засандалить. Появление в дорогом кафе Маркизы вызвало тихую панику. «Здравствуй, жопа, новый год, приходи на елку!» — вежливо поздоровалась она со стоявшей за стойкой старшей официанткой — породистой и длинноногой еврейкой со смуглыми щеками и огромными воловьими глазами. «О господи, — прошептала та одними губами, — да за что же такое наказание в первый же день, ну чем я провинилась?» — «Дай хлебушки, хлебушки дай!» Маркизе казалось, что она шепчет в такт со смуглой официанткой, на самом же деле верещала, как резаная, забыв, что в ушах тампоны. Немногочисленные посетители быстро, почти взахлеб, допивали кофе и, на ходу одеваясь, выскакивали на мороз. Из кухни подтянулась обслуга, откуда ни возьмись взялся местный охранник двухметрового роста и с перебитой губой. Все предвещало близкую и безжалостную расправу, логическим завершением которой вполне закономерно стало бы позорное изгнание Маркизы из кафе. Но тут появился новый украинец. Таким и видела его Маркиза в сладких снах — безукоризненно одетый, в расстегнутой дубленке до пят, без шапки, волосы со свежей укладкой, чуть начинающий полнеть, но только чуть-чуть. А запах какой исходил от него, Боже мой, какой запах — на полкилометра расходился аромат свежей хвои соснового леса где-нибудь на двадцать первом километре Житомирского шоссе у прохладной речки. «Что за шум, а драки нету?» — чуть ироничная, усталая улыбка тронула сытые и довольные уста. Все разом засуетились, забегали, задвигали стулья, стали сдувать пылинки, там где их не было и в помине. Теперь уже рядом с ним стояли два охранника, третий сзади держал два мобильных телефона (зачем сразу два?). Маркиза не слышала, что он сказал официантке, не отрывала глаз от огромного массивного золотого перстня на Его мизинце. Когда же подняла глаза, официантка подавала ей аккуратно завернутую в фирменную салфетку еще горячую пышную булку с орехами. Маркиза поклонилась Ему с реверансом, чуть приподняв краешек юбки. «Иди, иди уже, пока шеф не передумал!» — охранник легонько подтолкнул ее к двери. И саму дверь перед ней раскрыл галантный метрдотель. «Видать, я сегодня в ударе», — похвалила сама себя. Она шла, раскрасневшаяся от удовольствия, и за обе щеки наминала вкуснейший рогалик, такие в полуголодном школьном детстве они называли почему-то на французский манер марципанами. А навстречу ей от метро по проезжей части маршировали солдаты, где-то они с утра уже были — то ли во Дворце пионеров на елке, то ли в Доме офицеров на палке. Уж что-что, а солдатский юмор она знала очень неплохо: два года была любовницей молодого лейтенанта, когда срезалась в институт и уехала куда глаза глядят в маленький гарнизонный городок, где военных больше, чем людей. Там она работала в парикмахерской — сначала волосы подметала, салфетки и полотенца сдавала в прачечную, полы мыла два раза в день, а потом и стричь научилась, говорили, неплохо получалось. Тем более, чтобы военных стричь особого умения не надо, лишь бы висок чисто выбрит, волосы не торчали в разные стороны, все равно ведь день-деньской в фуражках. В парикмахерской они и познакомились. Юрка только-только окончил где-то в Казахстане училище, худой, как щепка, но жилистый, выносливый, сильный. Служил замполитом в мотострелковом полку, смешной такой, фуражку носил, надвинутую на глаза, очки черные, руки тонкие, пальцы длинные, почти прозрачные, красивые донельзя, попробуй не влюбись тут! А ухаживал как, все барышни завидовали. В обед прибегал, шли за руку, гуляли, на них выходили смотреть. Потом сняли квартиру у одной бабки за червонец в месяц, жили, как муж с женой. Первый раз у нее такое было, да и у него, наверное, тоже. Здесь и вовсе интересные вещи стали выясняться. Оказалось, у Юрки отец — крупный начальник в Ленинградском округе, выше генерала. Каждую неделю они с поезда снимали передачу — огромную коробку из-под цветного телевизора с продуктами. Чего там только не было: икорка, осетровый балык, сухая колбаска, сырок, шпроты, гусиный паштет в баночках, величиной с юбилейный рубль, бразильский растворимый кофе, бутылка посольской водки и какой-то спецпаек для летчиков-истребителей — твердый, похожий на макуху, очень сытный и плотный. Маркиза подозревала сначала, что это корм для мужчин — Юрка после порции такой макухи с нее не слазил, пока он ей, темной, не объяснил, что к чему. По тем временам, короче, деликатесы невиданные. Да что, если у них в гастрономе на Ленина, кроме «Завтраков туриста» и пустых полок, ничего не было. Но что для них — молодых и счастливых — тогда значила еда! Ровным счетом ничего. Юрка был на удивление неприхотлив, самой лучшей для него закуской была яичница да жареная картошечка с лучком, а выпивкой — бутылка элементарной водки. Половину они относили в местный ресторан, продавали, девочки брали с охотой, кормили и поили их бесплатно, знали: они не злоупотребляют, ребята скромные, кроме друг друга, никого вокруг не видят. Потом она поняла: папочка отправил его послужить в линейные войска, чтобы устроить в академию, в Москву. Спросила: Юрка, так это? Как всегда он хмыкнул, что-то пробурчал. Не могла на него обижаться. Он приходил в роту в шесть утра. Не так легко это давалось, гуляли до двух, а то и трех ночи. Они говорили: до воды. Света не было, да ладно света, в этом военном городке воду подавали с четырех до полпятого. Краны оставляли открытыми, и когда трубы начинали шипеть, прочищать свое горло, невозможно заставить себя встать с постели и пойти под этот кран. Несколько раз ленились и просыпали. День проходил, помыться негде, баня одна в городе по вторникам и четвергам. И сейчас вспоминается то время с придыханием, когда нет-нет, да и прокашляются трубы ночью. Под утро и на автопилоте так тяжело подниматься, мыться, что-то стирать, ничего не соображаешь, делаешь все чисто рефлекторно, а днем вспоминаешь — вроде не с тобой все было. К этому надо привыкнуть. Он приходил в роту, поднимал солдатиков вместо старшины, который забухал в очередной раз. И все солдаты это знали, и знали еще с вечера, и были очень довольны, и с хорошим настроением засыпали, и просыпались, и как бы Юрик ни кричал и ни хмурил брови, они понимали, что это не всерьез. А Сеня Масловский, может, единственный еврей на всю армию, из Бердичева, подходил к любимому командиру и, пряча глаза, вымаливал: «Товарищ лейтенант, разрешите, пока они будут на зарядке, я ваши брюки поглажу, китель в порядок приведу, чтобы блестело. » И с тех пор ходил такой наглаженный, наряднее того плаката, что на плацу. А уж как форсить любил, куда там! Пива со сметаной с утра напьется в кафе прапорщиков, сигару закурит, очки дымчатые, шинель на плечи, как бурку, на крыльцо выйдет, барышни аккурат на работу опаздывают, бегут изо всех сил, а он так небрежно, рассеянно, с чашкой кофе и сигарой, никуда не спеша. Вот и прозвали его: наш Геббельс. Да и видели когда-нибудь того Геббельса, разве в кино, и то мельком, но кликуха прилипла. И про нее говорили: «Та, что с Геббельсом», геббельша. Почему-то вспомнилось: провожали полк на учения, они вышли на улицу из парикмахерской, махали руками, платками, полотенцами. Колонна шла за колонной, офицеры сидели на броне в шлемофонах. И как она ни вглядывалась, Юрку не могла отыскать. Да где же он? Вот вроде и батальон его, и Славка Заздравных, командир первой роты, проехал. Вдруг колонна замерла, машины дернулись и застыли, как вкопанные. И в нос ударил такой пьянящий запах солярки, масла, дымка, щекочущий мужской запах свободы, любви, еще чего-то такого. И вдруг — Юрка. Откуда-то налетел, в охапку, на руки и закружил со смехом, опомниться не успела, а он уже на броню ее взгромоздил, голова кружилась от солярки. «Когда вернетесь?» — «Не говорят, никто не знает!» — «Да ты побольше слушай его, в четверг все закончится, после обеда в полк придут», — Тайка Шваб, парикмахерша, и откуда все только знает. Бурка мелькнула еще раз, поцеловались крепко в губы. Моторы взревели, еле в сторону отскочить успела. Любили друг друга сильно. Жили дружно, так классно было. Однажды командующий из Житомира смотр устраивал, прицепился к Юрке за какую-то ерунду, фамилию услышал. «А как по отчеству?» — «Поликарпович» — «Отец военный?» — «Так точно!» — «Проводите к моей машине». Оказывается, служили с его батей, всю войну вместе прошли. Повез к себе домой, у него там дочка, давай Юрку сватать. Он ночью сбежал, на попутных добирался, злой — ужас! «Больше не поеду, коньяк заставляют пить, фужеры хрустальные достали, мещане проклятые!» Да что ж, чему быть суждено. Два года пронеслись, как один день, и были проводы в Москву, в академию. И хоть клялся и божился, она нутром чуяла: все, финиш, приплыли. Нет, конечно, пару раз он еще приезжал, шмотки перевозил, с полком прощался, один раз и она к нему ездила в Москву, в гостинице «Урал» останавливалась, в пятиместном номере, неделю мучилась. И как назло, зараза, два года встречались, хоть бы хны, только он уехал, так и залетела. От него, конечно, от кого же еще? Аборт никто не брался делать, в Новоград ездила, резали, внематочная беременность, еле оклемалась, все время рвала. Солдатики давно уже прошли, пороша следы замела, а Маркиза так и стояла с открытым ртом да надкусанным марципаном. 5. Струм никогда в жизни не пользовался будильником, мог проснуться, когда сам себе с вечера загадает. И время чувствовал — без часов обходился, спросят, угадывал с точностью до пяти минут. Но к часам привык, очень переживал: на пляже лет пятнадцать назад оставил «командирские» — в футбол играли, сунул их в туфли, потом забыл — рубились сильно, перевернул, когда купаться бежали, и только на даче хватился. Так жалко до сих пор. Бывает же — за это время Союз распался, власть три раза переменилась, да что власть — жизнь другая вокруг, партия разбежалась, фиаско потерпела, поднялась с колен, оклемалась, выходили они ее, уже до Збруча почти внедрились, а часы те до сих пор жалко. Бывает же так. Ни часы, ни прежнюю жизнь не вернуть. И вспомнил тот день: жара сумасшедшая, десятое августа, сыну год. Отмечали на даче: свежий салат, домашнее вино, шашлык и огромный арбуз, потом на пляж купаться и в футбол два на два. Молодые были, здоровые, пили и гоняли, как кони. Жены блаженствовали на днепровском намытом земснарядом чистом песке, загорали, у всех дети маленькие, одного возраста практически. Санька Прохоров неудачно пытался проскочить, между ног мяч пустил и обегал справа, он подставил бедро, и тот, бедолага, на куст с розами, всю жопу исколол, жена иголки дома весь вечер вынимала. Смеху-то было! Часы показывали без десяти семь, значит, он не проспал, все нормально. И сон был спокойным и ровным, как уже несколько лет, с тех пор, как «завязал». А пил сильно, еще с комсомола, каждый день, сначала по поводу, а потом просто каждый день— как все, от похмелья до похмелья, с утра и до утра, до «белочки». Несколько раз пытался вернуться в жизнь — не получалось. «Торпеду» зашивать не хотел, вон сколько мужиков вокруг насквозь подшитые бухают. Понимал, надо самому, естественным путем. Да поди попробуй, если каждый день тебя тащат. И мужики, и бабы. Партия его спасла. Когда нацики победили, Струма востребовали для борьбы и восстановления. Трудно было только первых два-три года, когда в заводе в спину летели заготовки металлические, в глазах ненависть: «Диви, комуняка, мать його. » Жизнь расставила все по местам, да и новая власть себя полностью выказала, за душой-то ничего, лишь бы нахапать, набрать, накрасть. И когда не то что зарплаты, пенсии давать перестали, он понял: их власть кончилась. Но расслабляться все равно нельзя. И каждый день уже несколько лет подряд он проводил на заводе, с утра до ночи, обходя цеха, проводя индивидуальные беседы. И то, что раньше не срабатывало вообще, крутилось вхолостую — ну, там, политинформации или часы политпросвета, — сейчас собирало полные пролеты в цехах. Люди тянулись к нему. И потому, что газету выписывали одну на весь цех, а если и дальше пойдет та же гонка цен, то на весь завод одну придется выписать. И потому, что к этим людям никто и ниоткуда не приходил, не разговаривал, не интересовался и смотрел на них, как буржуазия на быдло. А нашим людям, между прочим, нужно еще и общение, кроме зарплаты. Струм же интересовался, да и не безразлично было ему, который в заводе вырос и всех здесь знал и откуда ему когда-то путевку дали в райком, а потом и в горком комсомола, а оттуда — и в ЦК. И в райкоме, и в горкоме у Струма получалось. Здесь было то же, что и в заводе: масса людей, знакомых, друзей, водоворот, голову поднять некогда, к тебе приходят, ты мчишься. Не то в ЦК. Как не пошло — так не пошло. Началось с нераспознанного прикола: «Иди, пиши заявление на шапку и шарфик шотландский, в управделами». И он пошел, и заявление написал. Смеху было. Потом, когда стал секретарем и членом бюро, первый на любых застольях, дойдя до кондиции, рассказывал про это, все ужасно веселились, хотя, если разобраться, что смешного было в том заявлении? Первый не упускал случая поиздеваться. Делал это изощренно, побольней. Например, всегда поручал Струму, секретарю по идеологии, готовить текст резолюции на пленум ЦК. А ведь любому ясно — это работа орготдела, а не идеологии. Ну и старались, как могли, редакторов «молодежек» подключали, писателей, поэтов. Когда читали проект резолюции, орговики со стульев падали. Дорабатывали ночью, перед пленумом, а тут и своей работы навалом. Он превратился в диспетчера: «Струм, сходи за пивом. » Это у первого в кабинете в одиннадцать ночи, перед пленумом, до сих пор струйка пота по позвоночнику, когда вспоминаешь. Но и хорошие моменты тоже были. Ему поручили писать доклад на съезд в Москву, и он смог привлечь тех, кого считал самыми талантливыми и «яйцеголовыми», тогда они оторвались. Сидели в гостинице «Мир», в Голосеево, подальше от глаз, телефоны вырубили, пахали на полную, до изнеможения. Ночью ходили купаться на озера. Пили сладкое вино, больше ничего, завтра — работа. Команда как-то разрасталась сама по себе, кто-то приводил друга, тот писал или генерировал идеи. Да какие! Он попытался несколько раз вмешаться, направить процесс, так сказать, в русло, но быстро понял: главное — не мешать ребятам, создать условия, обеспечить, не лезть и другим не давать, не пускать. И что-то вроде стало проклевываться, нащупываться, интуитивно он понимал: оно. Уже когда шлифовали, кто-то вспомнил: в Сумах, в районке, есть журналистка, стилист непревзойденный, гордость факультета, золотой диплом, по распределению уехала, без блата. Приехала по первому свистку, как была в редакции: с сумкой, купленной в местном универмаге, и в платьице чуть выше колен с коротким рукавом. Может, конечно, в Сумах тогда и жарко было, а в Киеве не так, чтобы. Короче, после ужина пошли купаться, у нее ни купальника, ни фига. Стояла на песке, как галка. Он крикнул: «А без купальника слабо?» И она пошла к нему в своем почти детском платье. На берег Струм ее вынес на руках, да и не только на берег — через трассу и в номер. И когда нес ее, ощущал, как платье прилипло к телу, как бы его и не было совсем, и с ладони, той, что она обнимала, струилась вода по затылку и спине. Вот именно: все тогда было мокрое-мокрое, даже простыни в ее номере. Поначалу им еще стучали, кричали, звонили по телефону, они потом догадались его отключить; все стихло, улеглось, определилось, остался только легкий озноб от узнавания друг друга, от обладания, от торжества двух молодых тел. Самые прекрасные в жизни моменты. Они отлично отстояли съезд и в Москве, и в Киеве, и поздравления, и банкеты. После триумфа он подошел к первому, попросился в отпуск. Тот предложил более кардинальное решение — пора, Струм, тебе сваливать с комсомола. Как ни смешно, в Киев его никуда брать не хотели. Да и первый подсобил, с его подачи гуляла байка, будто он приказал своему инструктору заглушить куранты на здании Укрсовпрофа, когда выступать надо было перед пионерами на площади Октябрьской революции. И байка эта сопровождала его по всем кабинетам, куда он приходил. И он уехал в Сумы вторым горкома партии, квартиру на Предславинской жене оставил, с которой фактически развелся, но заключил джентльменское соглашение: я тебе бабки и все льготы, ты не сообщай никуда, иначе бабок не будет. В Сумах они встречались и жили еще три года. Черт его знает, то ли она принесла ему удачу, то ли в партии он раскрылся, но ему поперло. Вкалывал, правда, день и ночь, жил в общаге «Насосэнергомаша», попал в родную заводскую среду. Его не то что уважали — любили искренне, души не чаяли. Однажды, когда поножовщина случилась, бандит крикнул своему другу, оба с «химии» сбежали: «Не трогай, это ихний секретарь!» Так что когда грянули выборы, он первым в области прошел в Верховный СССР, без нажима, шутя, играючи. Его избрали вторым секретарем обкома, членом ЦК. А те, кто всю жизнь подтрунивал и издевался, где они? Куда подевались? Кто сгорел в горниле демократии, не вписался в новую жизнь, кто оказался в коммерции — купи-продай, кто предал идею, переродился — то ли за деньги, то ли сослепу пошел за нациками, отрекся. Таких он ненавидел. Мозг партии Демьян Львович, у которого на квартире в Липках они собирались в самые трудные времена, почти нелегально, когда Струм его спросил, что сделаем после победы с запроданцами, смачно выругался, сплюнул в сторону: «Повесим гадов за яйца на деревьях по обе стороны бульвара Шевченко». У Струмковского мурашки по коже побежали, знал, шеф не шутит. Демьян Львович был инициатором выдвижения его генеральным секретарем партии. Самому уже не с руки: во-первых, за шестьдесят, во-вторых, больно фигура одиозная, записной партократ. Время требовало другого человека — помоложе, помягче, поспокойнее. И, главное, Струмковский полностью управляемый, звезд не хватает, тягловая лошадь, в рабочей среде его уважают. Грамотешки, конечно, не хватает, надо было все же тогда в академию московскую послать, не разглядели, забраковали, другая кандидатура прошла. Ну да не страшно, поможем, пока живы. Почему-то вспомнился его сумской редактор, которого знал еще по комсомолу, вместе отдыхали, водку пили в Алуште и «Молодой гвардии» под Одессой, по бабам ходили. Никогда бы Струм не поверил, что тот станет предателем, его пасквили на компартию едва ли не на заборах расклеивают, идеолог антикоммунизма, один из главных врагов, вот бы кого действительно вздернуть. Недавно встретились лицом к лицу возле гостиницы «Жовтневой», по-ихнему — «Национальной». Струм мерз на улице, на сквозняке, в ожидании московских товарищей, а он сытый, с радиотелефоном и охранником, видимо, из ресторана, вальяжно так, не спеша, едва ли не поклон отвесил. Одет во все валютное, пальто длинное темно-зеленое, дорогие плотные брюки, темные мокасины с позолоченными пряжками. Пообедали, видимо, неслабо, с коньячком, икоркой, балычком осетровым, жульеном грибным, варенички само собой. Струмковский в блаженной памяти застойные времена часто бывал здесь на всяких обедах и приемах. Смешно сказать, но перестройка никоим образом не коснулась ресторана. Кто раньше, в основном, захаживал, тот и сейчас. Главное же — меню — не претерпело никаких изменений: как подавали, скажем, рыбу клыкач, так и подают до сих пор. Струм на секунду представил, как он выглядит в глазах своего бывшего редактора: потертая кожанка чуть ли не с комсомола, широкий немодный галстук с засаленным узлом, прокуренные желтые ногти от дешевых сигарет «Президент». Так чья же взяла? А вот мы сегодня и посмотрим. Сегодня был особенный день в жизни Струмковского и всего «Арсенала» — праздновали годовщину январского (1918 года) вооруженного восстания за власть Советов. Кроме традиционного в таких случаях митинга и возложения цветов и венков, планировался проход под красными знаменами по улицам Январского восстания и Кирова до площади Ленинского комсомола. Ожидалось, что у музея Ленина соберутся колонны из других районов, и они пойдут по Крещатику, тысяч двадцать должно участвовать. В конце концов властям надо дать почувствовать, кто в Киеве настоящий хозяин. И никакой водки или там шашлыков, это все осталось в прошлом, хватит спаивать свой народ. Когда Струмковский вышел из дому и направился в опорный пункт на Лескова, где они штабом договорились встретиться, забрать знамена, транспаранты и венки, его приятно удивило, что народу на улице много, и практически все шли в сторону «Арсенала». До начала митинга оставался час. 6. Что же произошло потом, в точности сказать никто не мог. Как все началось, с чего, кто инициатор, кто давал команду? Струмковский, как и представители нациков, выведшие своих людей им в пику, чтобы отпраздновать победу буржуазной Центральной Рады над большевиками, то есть оба противостоящих лагеря, сходились на том, что вины ни той, ни другой стороны нет, а присутствовала элементарная провокация, третья сила стравила их друг с другом. И хоть и коммунистов, и руховцев охраняли дружинники (одни с красными повязками, другие с желто-блакитными), им не удалось предотвратить побоище у стен «Арсенала». Девять человек погибло, раненых никто не считал, снег был красным от крови. Как ни пытались Струм и его товарищи остановить стихию, ничего не вышло. Поговаривали, все начали вояки УНСО — здоровые, рослые, как на подбор, парни. Кто их пригласил сюда — нацики? Нет, отказываются. Да и раньше, когда хоронили патриарха, от унсовцев все открещивались. Неясно, почему самоустранились милиция, гвардия, всякие соколы-беркуты? Их согнали под завод около тысячи человек, но в драку никто не вмешивался, никаких попыток остановить и развести противников не предпринималось. Не было команды? Тогда на фига они здесь нужны? Может, учли печальный опыт побоища на Софийской, когда применили силу и кое-кто сразу был объявлен козлами отпущения? Допустим, драка вспыхнула стихийно, остановить ее не было возможности, что маловероятно, но когда стали сносить лотки и палатки, поджигать иномарки на заводской стоянке (кстати, и возле «Малинки», где раньше была «Вареничная», а сейчас — буржуйский ресторан), где же были наши доблестные стражи порядка? Почему не пресекли? Как и всегда, в решающие моменты собрались на квартире Демьяна Львовича. Напряженно всматривались в телевизор. Ни по радио, ни по «ящику» ничего не передавали. Это было крайне тревожным симптомом. Позвонили по старым связям в администрацию и Кабмин. Четвертый час у президента шло совещание с участием всех силовых министров. Разбор полетов. И только в девять вечера, в новостях, прозвучало первое сообщение о случившемся. Было ясно: власти растеряны, в прострации. И еще: начинаются поиски виновных, на кого можно спихнуть. Во-первых, кто подавал заявку на проведение митинга, кто разрешил, санкционировал, способствовал организации? Дело-то серьезное, погибли люди. Разгромлены торговые точки, частная собственность, ресторан и автомобили. Кстати, в районе Печерского универсама чуть раньше, в новогоднюю ночь, на Панаса Мирного, хулиганы забросали бутылками с балкона «мерседес». Тогда это никого не насторожило. Демьян Львович считал, что во всем обвинят коммунистов, да и вообще все случившееся воспринимал как провокацию против партии. Теперь у властей появилась прекрасная возможность свести счеты и перехватить политическую инициативу. Конечно, пока они в нерешительности и почему-то медлят, нам необходимо оградить себя от возможных фальсификаций и инсинуаций, на которые правящий режим горазд. Уже завтра в контролируемых и наших партийных газетах должны появиться документы, заявления, воззвания, проливающие свет на события 29 января. Официальную точку зрения партии надо высказать по телевидению и радио, довести до сведения ведущих информагентств как в Украине, так и за рубежом. Далее. Следует немедленно организовать комиссию по похоронам всех, кто погиб сегодня у стен «Арсенала». Сразу назначались ответственные, устанавливались конкретные сроки и контролирующие выполнение. Надо отдать должное, Демьян Львович строчил, как из пулемета. Чувствовались цэковская школа и выучка Днепропетровского обкома компартии Украины. Постепенно все успокоились, сидели молча, на лету хватая каждое слово. Он сделал паузу. И самое главное: Струмковский берет с собой десять человек и идет под «Арсенал», а если понадобится, то и в завод. Задача: поднять настроение людей, разъяснить политику партии на данном моменте, вести агитаторскую и пропагандистскую работу с тем, чтобы по первому приказу, по первому нашему зову под знамена партии вышло как можно больше наших людей. В то же время Зайцев, Фокин, Кальман и Петренко отправляются на наши ведущие предприятия — Реле, станкозавод, «Ленкузню» и «Коммунист» с тем, чтобы донести слово правды и подготовить коллективы, если потребуется, к выступлениям в поддержку арсенальцев. Не исключено проведение общегородской стачки в знак протеста. Все вышеперечисленные товарищи поддерживают оперативную связь со Струмковским. Контакт со мной — через каждые три часа. В двадцать три ноль-ноль — совещание редакторов средств массовой информации, предложения и пожелания в письменной форме. Сейчас, если нет вопросов, все свободны, спасибо. Маркиза погибла на глазах Би-Би. Когда стали переворачивать киоски и жечь машины возле универсама, она, как позже выяснилось, забыв вынуть тампоны из ушей и ничего не соображая, да и что могла в этом бардаке понять печерская сумасшедшая, любопытства ради полезла за витрину, где стояли красивенькие баночки и флакончики импортных лаков, духов, дезодорантов, разных кремов для рук, лица и тела, много маленьких и привлекательных бутылочек и пузырьков. Она много раз видела их во сне, руки сами потянулись к ним. Все произошло мгновенно. Лавочники натянули проволоку под напряжением, так что Маркиза сгорела практически сразу, только и успела благим матом заорать. Но так как вокруг взрывались машины и рушились киоски, никто ничего, конечно же, не услышал. Да если бы и услышал, кто не знает привычку Маркизы орать благим матом по любому поводу? И Борис Иванович на секунду отвлекся, а то бы он мог наплевать на все и броситься на помощь своей подруге. С Бобом, Костылем и Витьком они долго рассматривали обуглившиеся руки Маркизы. Потом пришел Струм, он переписывал погибших. Надо сказать, пребывая под впечатлением накачки Демьяна Львовича, он не сразу распознал в обгоревшем трупе женщины Маркизу. На миг, всего лишь на какой-то миг, ему померещилось, что это та самая девчонка в легком платьице из Сум, которую он нес когда-то на руках через трассу в Голосеево и из-за которой когда-то развелся с женой и уехал в тьмутаракань. Подражая шефу, он смачно выругался и сплюнул в сторону. «Мы этих гадов скоро за яйца на деревьях по обе стороны бульвара Шевченко вешать будем. «

Виагра

1. Мишка Огородник, он же Огород, он же Мих Михович, а иногда еще Луноход и Бараболя, сидел в воскресенье утром на залитой солнцем террасе ресторана «Салют» под голубыми зонтиками. От нечего делать он пересчитал еще раз их: одиннадцать зонтиков, девять столиков, четырнадцать ступенек. Счастливые числа, отметил Мих Михович, сегодня должно пофартить. Действительно: 11 — это футбольная команда. Она может играть по схеме: 4 — 2 — 4, которую во всем мире называют бразильской, потому как в 1958 году именно сборная Бразилии, применив такое расположение игроков, стала чемпионом мира, обыграв в финале Швецию со счетом 5:2. Великолепно тогда сыграл 16-летний Пеле. Новинка в тактике произвела взрыв бомбы — весь мир играл по схеме «дубль-вэ», т.е.: 3 защитника, 2 полузащитника и 5 нападающих. За счет своего гениального изобретения бразильцы торжествовали и через четыре года, в Чили. А вот в 1966-м победили англичане, в Лондоне, на «Уэмбли». И тоже, представьте себе, применив новую расстановку: 4 + 4 + 2, затем пришел черед немцев и голландцев с их тотальным футболом (4 + 3 + 3), но как не переставляй фишки, в итоге получится всего 11 (10 плюс вратарь). И с цифрой «9» у Миши Огородника были связаны приятные воспоминания, теплая ностальгия по давно ушедшим временам, когда он сам бегал в футбол, однажды даже в футболке с тем самым девятым номером, под которым тогда выступал за «Динамо» кумир их молодости Анатолий Бышовец. Какие финты и проходы он демонстрировал, а дриблинг, а удар в падении через себя «ножничками»! Жаль травмы замучили, а то бы не только в Мексике памятник Бышу поставили, но и в Киеве тоже. Впрочем, в Киеве вряд ли. Мих Михович давно убедился: Киев легко создает кумиров, но еще с большей легкостью их ниспровергает, забывает, не ставит ни в грош, будто вовсе и не тому или другому аплодировали еще вчера, стоя. Где они, вчерашние, кто их помнит, кто о них грустит? Тот же Быш, Мунтян или Олег Блохин? Киев любит только тех, кто сегодня сверху. Хорошая, кстати, фраза, для тоста можно использовать. Итак, 11 и 9 — хорошо, с ними ясно. А вот 14? И Мих Михович вспомнил, что когда брали билеты в кино, им всегда попадались 13-е и 14-е места. И в номерах телефонов обоих была цифра «14». Это в их кругу тоже считалось счастливым совпадением. Какая же ерунда может лезть в голову серьезного человека, когда он в субботний день нежданно-негаданно вдруг оказывается не в привычной обстановке — дома, в кругу семьи, перед телевизором, с утренним кофе и газетой, а за летними столиками в кафе гостиницы, куда и вход-то по пропускам! В привычной домашней атмосфере все известно заранее: о чем тебя спросят, что ты ответишь, прихлебывая кофе из любимой чашки, привезенной когда-то из Парижа, и даже передача по телевизору всегда одна и та же. Что здесь может быть нового? Ничего. И мысли свежей, оригинальной, тоже ни одной. Заезженная пластинка. Ну разве дома могло бы прийти в голову сочетание цифр: 11, 9 и 14? Да ни в жизнь. То ли дело на солнышке, 27 мая, под зонтиками в «Салюте». Кстати, уже без пятнадцати одиннадцать. Через пятнадцать минут должна подъехать Маринка, не пора ли принять таблетку? Мих Михович достал из кармана пиджака обычный пузырек, в котором запросто мог помещаться и аспирин. Он ощущал этот пузырек всю дорогу, пока шел пешком в кафе, в выходной машину специально не заказывал. И здесь, пока сидел и пил кофе, чувствовал, что пузырек в кармане. Мих Михович, во-первых, никогда ничего не носил в карманах — ни носовой платок, ни расческу или портмоне с деньгами и документами. Он даже не расшивал карманы пиджака, если они бывали зашитыми. Двойной выигрыш — ничего туда зря не сунешь, костюм будет хорошо сидеть и дольше сохранится, выглядеть аккуратно. Поэтому и чувствовал пузырек, ощущалось его присутствие как лишней вещи, создавая дискомфорт, мешал, мулял. С таблетками по жизни не сталкивался, разве когда приходилось принимать аспирин, а Миша Огородник никогда практически не болел и не брал больничный, просто клал в карман рубашки две-три таблетки, которые чаще всего за ненадобностью потом выбрасывал. Теперь же у него пузырек. Он аккуратно высыпал на ладонь несколько таблеток — светло-голубого, нежного цвета, с вырезанными буковками «Vgr». Что и должно было обозначать «Виагра» — жуткий дефицит и чудодейственное средство для поднятия мужской силы. Не пора ли, за 40 минут, как и предписано в инструкции, принять таблетку, ведь Маринка приедет совсем скоро? Мих Михович решил пока воздержаться, закрыл пузырек маленькой пластмассовой пробочкой, а перед этим — ваткой, а сверху — закручивающей пробкой. Инструкцию по привычке переложил в карман тенниски. Голубого, небесно-синего, такого же, как и таблетки виагра цвета. Бывают же совпадения в жизни. А ведь и виагра досталась ему при весьма странном стечении обстоятельств. Пребывая как-то в командировке в Стокгольме, изнывая там от тоски и ничегонеделанья, когда уже и выпивка кончилась, Мих Михович встретил в ликероводочном супермаркете Виктора Викторовича, с которым они когда-то сидели рядом на пленумах Шевченковского райкома компартии в г.Киеве и где сейчас — страшно подумать — посольство США, в том же самом здании. «Где бы мы еще встретились!» — закричал Виктор Викторович, нагнав приличного шороха на нескольких законопослушных шведов, старательно делающих вид, что к приему и покупке алкоголя они не имеют никакого отношения. Кто хоть раз был в Швеции, или в других скандинавских странах, знает, насколько хлопотное дело купить там, скажем, бутылку водки. Во-первых, надо найти умело законспирированный магазин, один на весь район, во-вторых, выстоять очередь. Впрочем, очередь не в нашем понимании, люди здесь не толпятся, даже не стоят — сидят в удобных креслах, попивают кофеек, покуривают себе, ожидают, когда на табло, точь-в-точь, как когда-то в Шереметьево, высветится номер, заиграют мелодичные позывные, и если цифры у вас в чеке (надо выбить в автомате заранее) совпадают, значит, вперед, ваша очередь, к прилавку. Мих Михович, конечно, ни о чем таком не ведал, потому и наклонился сразу к прилавку, не обращая внимания на стоящего в ожидании покупателя. Он уже окликнул было продавца, чтоб справиться, почем вот это вот винишко в литровых галлонах, как столкнулся с Виктором Викторовичем. «Благодари Бога, что это я оказался, а то бы тебе такую лекцию устроили, эти зануды. » Взявшийся неизвестно откуда распорядитель в темно-малиновом фирменном пиджаке и напоминающий внешне скорее премьер-министра, уже был тут как тут. «Что за дела, не видишь разве, мы вместе!» — осадил его пыл Виктор Викторович по-английски, и также по-английски они быстро покинули этот супермаркет. «Ишь, что придумали, чтобы не было видно, что очередь. Капиталисты вшивые, показуха на каждом шагу!» — «А выпить-то — тоже губа не дура!» Они условились созвониться, и Мих Михович пригласил Виктора Викторовича в свой «Гранд-отель» над самым озером, пятизвездочный, где останавливались все знаменитые люди, их портреты висели везде по стенам, даже в лифте (потом, правда, выяснилось, что в лифте висела фотография владельца отеля). Посидели по-свойски, как в лучшие времена, в номере, купили в лавке помидоры, персики, клубнику, баночку оливок, колбаски, ну и бутылка «Абсолютика» пошла, как дети в школу. Без церемоний, на газетке. Тогда-то, в пятизвездочном номере, Виктор Викторович и поведал Огороднику про чудо-препарат для повышения потенции. «Принимаешь таблетку, и три-четыре часа не слазишь с человека. Никаких проблем». — «Сам-то пробовал?» — «Пока не доводилось. Так общеизвестно же, виагру во многих странах разрешили, чудо XX века, а главное, — совершенно не отражается на здоровье. Между нами говоря, я кое кому для пробы давал, приставали сильно, ну и положение такое, — отказать нельзя. Житья не стало на работе, хоть телефон отключай. » Как часто бывает после долгой загранпоездки, в институте у Мих Миховича накопилось столько дел, что он сразу позабыл и Стокгольм, и Виктора Викторовича, и про чудо-препарат его не вспомнил ни разу. Кабмин наконец-то соизволил выделить средства на новую аппаратуру, такая удача привалила впервые, как Мих Михович директорствовал, дело незнакомое, трудное, нельзя было дать себя облапошить, тем более что охотников вокруг, хоть отбавляй. А тут еще грипп подкосил зама, курировавшего этот участок, подключить кого-то было поздно, он замкнул на себе, что, как известно, не способствует повышению эффективности работы первого руководителя, когда тот начинает размениваться по мелочам, берется сам за выполнение конкретной работы, вместо того, чтобы организовать ее выполнение, подобрать и грамотно расставить людей, назначить ответственных по направлениям и всей цепочке, ежедневно контролировать исполнение. В общем, было не до виагры. И все же как-то вспомнил о ней, укладываясь в постель с женой, невесело усмехнувшись, рассеянно, как о какой-то игрушке, о мимолетном забавном приключении, случившемся в другой жизни. Виагра, между тем, легко преодолевала границы, публикации о чудодейственном препарате заполнили страницы газет, о ней, опустив глаза, с придыханием рассказывали телевизионные дикторши. Разбирая ежедневную почту, наткнулся на пригласительный на презентацию виагры. Мих Миховича часто приглашали на приемы, выставки, коктейли и презентации, но он последнее время почти не ходил, отдавал открытки заместителям. Не то что раньше! Начало девяностых, когда в Украину хлынули со всех сторон — купеческие фуршеты, обеды, деловые завтраки — чуть ли не ежедневно. Коньяки лились рекой, да какие коньяки — от курвуазье, камю и хэннеси до честно выдержанной трехгодичной ужгородской «Тиссы». А закусок — таких они в жизни не видели, на юбилей взятия Бастилии самолетом из Парижа доставили свежайшие салаты, спаржу и две бочки бордо! Захолустный и провинциальный Киев, столица советской Украины, всю жизнь прослуживший в вассалах Москвы, даже в Польшу через Москву летали, теперь семимильными шагами (скорее — глотками) наверстывал за все семьдесят с лишним лет. Огородник, как и большинство людей его круга, не пропускал ни одной презентации, ни одного фуршета. Тусовались практически одни и те же, все знали друг друга, весело проходило время, созванивались: «Ты идешь?» — «А ты?» — «Встретимся на приеме!» Сейчас как отрезало. Осточертело, лень, да и поздно потом возвращаться. Машину держать. Ради дармовой еды и выпивки? Так уже наелись-напились на долгие годы, тошнит, через уши лезет. Да и что там нового? Одни и те же лица, пустые разговоры, анекдоты с бородой, подковырки. Давно уже все это не греет. И он перестал ходить, сторонился всех этих компаний, выпивок необязательных. Раньше — искали, где бы выпить. Сейчас — ищут как бы соскочить. Как-то во вторник, 23 февраля прошлого года он так напоздравлялся — на работу не дошел. Какой знаменитый советский праздник был — 23 февраля, День Советской Армии. Мужчин женщины поздравляли. А те, кого угораздило еще родиться в этот день, — вдвойне счастливыми слыли. В этот день родились премьер-министр и глава нацбанка. Люди премьера сказали Мих Миховичу: «Приезжайте со своими в десять тридцать. Позже никак невозможно. У вас будет 15 минут, достаточно. В 11 — министр иностранных дел, в 12 — аппарат, в 13 — президент. Бери хлопцев — и как штык, не опаздывайте». У премьера выпили по две рюмки. Директор такого же института Андрей Крупка, земляк главы нацбанка, договорился с тем на 11.30. По три рюмки. У академика Шлыкова, который был с ними, тоже день рождения. Он приглашал, правда, на семнадцать, но перерешили: он ведь с ними поздравлял, да и рядом здесь — на Кудрявской, чтобы вечером не гнать машину — по три рюмки. Обедать поехали напротив в ресторан, академик, оказалось, побеспокоился заранее, замов своих взял, еще нужные люди подъехали. В четыре он уже лично поехал к Ивану — закадычному дружку, на левый берег, у того тоже день рождения. Распили бутылку коньяку и чуть не уснули у него в кабинете. Не заезжая в этот день на работу, он еле домой добрался. А завтра была среда. Мать родна! А в среду у Мих Миховича такие дела — никак не отложишь, нельзя, невозможно. После того «черного вторника» он дал себе зарок: никуда и ни к кому не ездить. Обижаться будут? Ну и леший с ними! Притупился интерес, не стало того бесшабашного: а пропади все пропадом, живешь ведь только раз, а там будь что будет. И про утро завтрашнего дня подумать надо. Уже хотелось тишины, покоя, чтобы не мучиться весь следующий день, не перешибать похмелье «миргородской». Он даже радио в служебной машине велел не включать, когда садился ехать. Все молча, без лишних эмоций, затрат энергии. «Давайте хоть новости послушаем!» — говорил Анатолий, водитель. — «Да нет, спокойнее будет». По субботам-воскресеньям газет не читал из принципа, информационные программы старался пропускать, прощелкивать «пилотом», проскакивать на вороных. Посмотрел как-то сдуру политическую передачу по УТ-1 в воскресенье вечером, «7 дней», всю ночь кошмары снились, утром встал разбитый. И все же на презентацию решил сходить. Тем более, проходила она в интересном месте — бывшей высшей партийной школе, по ул. Мельникова. Для непосвященных — пустой звук, но только не для Мих Миховича. Он умел читать между строк, знающему человеку достаточно только намека, штришка, одного слова, чтобы за несколько секунд восстановить картину: кто за кем стоит, кто заказывает, а кто — оплачивает, кто истинный организатор, а кто — для «крыши», какие ходят деньги, кто банкует. Факт презентации в ВПШ, где он когда-то учился, а потом некоторое время и преподавал, означал, что на распространение, продажу, рекламу, все, что связано с виагрой, руку наложили бывшие компартийные вожди, умело соскользнувшие в 91-м, вовремя переведшие стрелки на второстепенные фигуры, а деньги — на счета в оффшорных зонах. Они переждали, пересидели в квартирах на Липках самые трудные дни, теперь легализовали свой бизнес, отмывая «золото партии». Их имена не упоминались в газетах, не звучали на «круглых столах», в дискуссиях, не мелькали на телеэкране. Иногда кто-нибудь вспомнит невзначай: «А где такой-то?» — «В коммерческой структуре.» И весь ответ. Где, в какой, кому принадлежащей? То ли в СП, то ли в АО, но чем занимается конкретно, — не известно. И в депутатах от них немного — человек пятнадцать. Но все рычаги и нити держат в своих руках. Как публичные политики не светятся, их мало кто знает. Все делается тайно, под столом. И недвижимость сохранили, ничего дерьмократам и руховцам горластым не отдали. Поэтому, увидев на приглашении адрес, он сразу понял, что к чему. Да и само приглашение было слишком знакомо: таких пригласительных билетов они, работая в Киевском горкоме партии, заначили около двухсот тысяч штук. Старые партийные приглашения, которые так нравились Афанасию Игоревичу, сокращенно: «АИ», их первому, и даже, говорили, самому ВэВэ. Правильно, что тогда не порезали, не пропустили через машину, а вынесли из уже опечатанного здания, сохранили. Только вкладыш отпечатать — и готово! Сколько денег сэкономили, особенно поначалу, когда каждая копейка на счету. Презентация удалась на славу и была исполнена с широтой размаха. Длинноногие барышни, почти все в его рост, и где только бывшие компартийные боссы их заказали (впрочем, это сейчас вряд ли составляет проблему), встречали гостей у самого входа и под руку вели каждого в зал, передавали другим, томящимся у серебряных подносов, на которых, как солдаты в строю, застыли фужеры с мартини и вермутом, хрустальные рюмашки с прозрачной мутной от долгого стояния в холодильнике водкой «Гетьман» и отечественного коньяка. За столиками отдельно взбивались коктейли, виски с содовой и джин с тоником со льдом, естественно. Здесь же легкая закусь — орешки, фисташки, соленые печеньица, соломка, мелкие сухарики, баранки. Народ вокруг — бывалый, под пятьдесят, молодежи нет совсем, впрочем, откуда ей взяться. Молодежь в других местах в это время — по биллиардным, секс-барам, кабакам и казино. Рано их еще к серьезным делам допускать, пусть повыкобеливаются, погарцуют, пока молоды. Перебесятся — поумнеют. Ну а мы пока по-стариковски, чем Бог послал, перекусим. Банковал Виктор Викторович. Они столкнулись у главного столика, обнялись, расцеловались. «Помнишь, что я тебе в Стокгольме тогда говорил? И ездил-то туда в командировку, договор подписывать. Нельзя было открывать карты, коммерческая тайна, так что не серчай. Не обиделся? Ну и молоток. Не спеши уходить, Мишка, побудь до конца, на выходе будут виагру дарить, по пузыречку. Цена знаешь какая? Семнадцать долларов таблетка, только по рецептам отпускается. Так что пригодится, понял?» — и он заговорщицки, как в молодости, когда в райкоме еще работали, подмигнул. «Помнишь, как ты мне когда-то обои на кухню доставал? А я не забыл, брат. Держи, это от меня персональный презент. — И он сунул в карман пузырек. — Только не рассматривай сейчас, а то налетят. Дома вскроешь!» — и растворился в толпе. Так Мих Миховичу досталось два пузырька виагры — один от Виктора Викторовича, персонально, другой — на общих основаниях. Тогда он думал: блажь, зачем, и без виагры есть еще порох, не так он плох для своих сорока восьми, в соку мужчина. Бутылочки в сейф спрятал, думал долго не понадобятся. Во всяком случае, принимать не собирался. Не было необходимости, во-первых, и не пользовался он в жизни никакими стимуляторами, успокоительными, возбудительными, снотворными и прочей ерундой. Не терпел всякой химии, таблеток, презервативов, тошнило. Жил, как жилось, не жаловался на судьбу. Закрыл в сейф — и забыл. Как про партбилет, профсоюзную карточку, корочку диплома — лежали, пылились годами. Выбросить — как-то жалко, рука не поднимается, так и валяются там под ворохом бумаг, рядом — несколько фотокарточек комсомольских времен, на вечеринках и пикниках. Тоже не всем смотреть полагается, не каждому доверишь. Но и рвать или ножницами резать — рука не поднимается калечить лица былых возлюбленных, и так столько горя принес им в свое время. И вот сегодня — такой день. Виагра, кажется, может понадобиться. Он вызвонил Маринку, через десять минут они должны встретиться и поехать в его «загородную резиденцию». Мих Михович назначил ей в том кафе, где с улицы особисты не пускали посторонних, его же знали, здоровались за руку. Он приходил посидеть сюда в решающие, переломные моменты, если выпадала возможность, конечно. Сам Мих Михович считал, что это место приносит ему удачу. Вот выпьет кофе, затянется последний раз: ну, с Богом, пошел! И официантки, и подавальщицы, и буфетчицы — все были свои, помнили его еще по работе в аппарате. После разгона компартии многие со столовой на бывшей Орджоникидзе — нынешней Банковой — оказались здесь, в гостинице, благодарили судьбу, что не остались без работы, за воротами. Почему-то вспомнилось, как он зашел сюда в тот день, когда вручили орден. Начало июня, жара стояла сумасшедшая. Они несли пиджаки на руках, да и то, пока дошли от гостиницы «Киев» до Мариинского дворца, и там долго стояли, пока всех проверяла «девятка», рубашки взмокли бирюзовыми, голубыми и белыми разводами. Он по традиции зашел сюда, в кафе, и выпил стакан минералки, отдышался под кондиционерами. Вода выходила из него потом. Накануне на шашлыках, в лесу, он сломал большой палец правой руки, был в гипсе, прятал его под пиджак. И все равно, когда пожимал руку президенту, тот увидел, рассмеялся, приподнял его руку своей: «Орден за мужність. Дивіться, справді постраждав!». Кто-то рассмеялся, зааплодировали. Этот момент потом целый день по всем программам крутили. Немногие знали историю этого перелома, президент знал. Только то, что в гипсе, — ему не говорили. Потому так и удивился. Чтобы скоротать время, еще раз прочитал инструкцию: «Виагра быстро всасывается после приема через рот с абсолютной биологической доступностью около 40%. Выделяется из организма преимущественно вследствие печеночного метаболизма. Имеет конечный период полувыделения около 4 часов. Всасывается быстро. Максимальная концентрация в плазме крови достигается через 30-120 мин. (в среднем 60 мин.) при приеме через рот. Когда Виагра принимается с очень жирной пищей, уровень всасывания снижается на 29%. При исследовании спермы через 90 мин. после приема лекарства обнаружено менее, чем 0,001% препарата в сперме обследованных. Фармакокинетика (концентрация и скорость прохождения лекарственного средства в организме) среди отдельных популяций населения: пожилые люди — здоровые пожилые добровольцы (65 лет и больше) имеют сниженный коэффициент очищения крови от препарата, уровень препарата в плазме на 40% выше, чем у добровольцев 18-45 лет. Почечная недостаточность: у добровольцев со средней и умеренной почечной недостаточностью фармакокинез разовой, дозы препарата не был изменен. У добровольцев с сильной почечной недостаточностью очищение крови от препарата было снижено. Почечная недостаточность: у добровольцев с циррозом печени очищение крови от препарата было снижено. Большинство исследований показало эффективность препарата через 60 мин. после приема. Время действия препарата около 4 часов, но с некоторым снижением эффекта через 2 часа. Разовая доза препарата (100 мг) не показывает каких-либо существенных изменений в электрокардиограмме у здоровых людей. Разовая доза препарата (100 мг) в среднем понижает артериальное давление на 10 мм ртутного столба, подобно действию препарата у пациентов с ишемической болезнью при приеме 40 мг. Большое влияние на кровяное давление замечено при параллельном приеме препарата, содержащего нитраты. КЛИНИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ: В клинических исследованиях виагра оценивалась по ее эффекту у мужчин с нарушением эрекции. Препарат был назначен более чем 3000 пациентам в возрасте от 19 до 87 лет с нарушением эрекции, длящейся около 5 лет. В конце лечения и длительного исследования 88 процентов пациентов отметили, что виагра улучшила их эрекцию, улучшились аспекты сексуальной активности: частота и поддержание эрекции, частота оргазма, частота и уровень семяизвержения, частота, удовлетворение и получение удовольствия от полового сношения. Виагра была эффективна при нарушении эрекции у пациентов, в анамнезе которых встречались такие заболевания, как сердечно-сосудистые, гипертония, другие сердечные заболевания, заболевания периферийных сосудов, сахарный диабет, депрессия, операции сердца, удаление простаты, повреждение спинного мозга и у пациентов, принимающих антидепрессанты, противогипертонические и мочегонные препараты. Показания: виагра показана для лечения нарушений эрекции. Противопоказания: применение виагры противопоказано при повышенной чувствительности к одному из компонентов, входящих в ее состав. Так как виагра показала гипотензивный эффект (понижает артериальное давление) в сочетании с нитратами, оно противопоказано пациентам, употребляющим органические нитраты или лекарственные препараты, содержащие нитраты». Ну все, пошел! Он положил таблетку далеко на язык и запил соком. 2. Вряд ли кто из знакомых и друзей Мих Миховича догадывался, что этот внешне благополучный, уверенный в себе, ни в чем никогда не сомневающийся, немного консервативный и начинающий уже полнеть, — короче говоря, стопроцентный чиновник, всегда принимающий сторону начальства, — на самом деле — сложное, не поддающееся простым решениям существо, живущее двойной жизнью. И эта вторая жизнь, невидимая постороннему глазу, какую он так старался от всех спрятать, и есть его настоящая жизнь. А та, что у всех на виду, — так, «про людське око». Когда она у него появилась, Мих Михович вначале очень переживал, суетился, мучился: не видят ли окружающие, что он начал так себя вести, иначе, по-другому, не как прежде? Стал внимательнее приглядываться к подчиненным, многих знал едва ли не с детских лет, такие все предсказуемые и прозрачные, а вдруг и у них есть то, что они тщательно скрывают, берегут? Уж если на то пошло, именно в той, другой жизни, как раз и проявляются все лучшие качества и черты характера, которые не видны в обыденной суете и текучке. И там он не занудный начальник, под руку которого лучше не попадаться, когда не в настроении, а великодушный, деликатный, нежный и ласковый, умеющий предугадывать любое желание, любой каприз близкого человека. Когда у Татьяны в гостинице внезапно разболелась голова, начался ее приступ, существование которых она тщательно скрывала все время, а тут на тебе, схватило, Мих Михович пошел луноходом по всем этажам, стучался в каждый номер, пока не нашел нужных таблеток. Вот если б узнали те, кто его, как им кажется, знал, — удивились бы. Смеху было бы! Здоровьем, благодаренье Господу, природа не обидела, всегда правофланговым и в школе, и в институте, и на сборах в армии, в волейбол — любимая игра — такие «гвозди» вколачивал — мяч отлетал под потолок. Русые волосы, короткая стрижка, хохолок, чуть раскосые синие глаза, лицо — кровь с молоком. Нос, правда, картофелиной срезанной наискось немного портил общую картину, а так — вылитый киноактер Куравлев в молодости. Очень собранный, самостоятельный, не опаздывал. Когда уже машина персональная появилась, водитель Анатолий признался: «Я как узнал, что вас возить буду, целый день у шоферов знакомых выспрашивал: что да как, какой начальник мне достался. » Мих Михович только рукой махнул: «Зря, мол, старался, напрасно время тратил. Твоя задача — слушать, что тебе говорю и делать именно так, согласно распоряжению, и все будет в порядке». — «А какую вы больше езду любите: быструю, если, к примеру, куда опаздываем, можно немножко нарушать?» — «Умеренную езду люблю, не быструю, но и не медленную чтоб очень». Мих Михович был сдержанным человеком. Вперед не рвался, но и задних не пас. И всегда на хорошем счету — и в институте, и потом на заводе, где успел всего полгода инженером поработать, пока мобилизовали в райком партии, инструктором промотдела. Через год заведующим, еще через два — инструктором в горком, завсектором полтора года и потом — инструктором ЦК. Там, правда, тормознулся на пять лет, никак не мог до консультанта дорасти, а после и партия распалась. Так что поднимался, не пропуская ни одной ступеньки, не перепрыгивал и порхал, все своим горбом, руки мохнатой и блата не было — родители скромные совслужащие, царство им небесное и земля пухом. На собраниях обычно отмалчивался, иногда поругивало начальство, но не зло, палку не перегибало, знали ведь прекрасно: самую дурную работу можно поручить Михаилу Михайловичу Огороднику — вытащит, не подведет. Женился рано, еще в институте, а что — парень видный, девки липли, поехали в колхоз на первом курсе, отбоя по вечерам не было. Мише тоже некоторые нравились, но он как-то сумел сообразить — если не спешить, не лезть, не создавать лишнего шума, не скалить зубы зря, а выдержать паузу, подходить основательно, не спеша, серьезно, — обязательно выгорит, достанется. А если хохмить попусту, трезвонить, языком зря трепать — ничего не получится, не склеится. Опыт какой-никакой у него имелся. Еще в девятом классе, зав. школьной столовой тетя Паша, как ее все называли, Прасковья Ильинична, когда Миша как-то опоздал на урок, попросила помочь вынести из буфета во флигель корзину плетеную с продуктами. Во флигеле было две комнатушки с предбанником. В одной стоял диван. «Молока хочешь? — спросила тетя Паша. — У меня булка свежая французская есть». И когда он допил пол-литровую бутылку, еще дожевывал хрустящую корку белой булочки, она уселась рядом, обняла за плечи. Он испугался, дернулся, тетя Паша засмеялась, придвинулась ближе, а его руку положила себе на колено — прохладное и гладкое, как бильярдный шар. Ее же рука поглаживала его ногу чуть повыше бедра, с внутренней стороны, пока, наконец, не нашла, что искала. Он повернул голову к ней, хотел что-то сказать, но уткнулся прямо в полуоткрытые губы, поцелуй был долгим и сочным, где-то посредине она положила его руку себе на грудь. Какие-то моменты он помнил смутно. Когда, например, они встали с дивана и целовались уже стоя, тесно прижавшись друг к другу. Или как она оказалась на коленях, а его брюки — спущены, свисают на полу, ее растрепанные волосы мешают рассмотреть, что там делается, почему так режет внизу живота, и кажется он упадет сейчас, и чтобы не рухнуть, хватается за ее шею и волосы, и нет сил больше терпеть эту резь, она вдруг застонала, и они опять оказались на диване. Не он первый, и не он последний, как потом узнал Огородник, лишился невинности в этом флигеле, благодаря стараниям тети Паши. Она, тетя Паша, и в постель его рядом с собой уложила, сама все сделала, потом еще несколько раз было, пока не оставила Мишу в покое. Недавно как-то, он проезжал на машине мимо их школы, попросил заехать во двор, там здорово все расстроилось, на месте флигеля — то ли посольство чье-то стоит, то ли СП, флаг незнакомый полощется, они не стали ближе подъезжать. В институте девки быстро почуяли в Мишке мужчину, был нарасхват, сам несколько раз выступил в роли «тети Паши». И то сказать, не хотел, боялся, да и не слишком охоч был до всего этого, много ему не надо, — да кто сам напрашивался, а кто и упрашивал: ну не хочешь встречаться, хоть женщиной сделай, не идти же обратно ни с чем. На третьем курсе он разглядел Людку с соседнего потока — жизнерадостную симпатюлю, всегда пахнущую молоком, пышную и свежую, как французская булочка. Роман был бурным — с размолвками, ссорами, ездой к ней на Теремки, ночевками где попало, одно время они так дорвались друг до друга, почти бросили институт, хорошо, Людкины родители вмешались. Сразу после летней сессии поженились, свадьбу гуляли в общаге на Краснозвездной, возили с Теремков тазики с винегретом, оливье и завернутый в полотенце фамильный «наполеон» на досточке. Подумать сейчас страшно — ни у кого вокруг ни одной машины, все на общественном транспорте! И успевали везде, ничего не сорвалось, и главное — все такие довольные. Они с Людкой недавно фотографии старые рассматривали, случайно выпали из тумбы, что под телевизором, искал он что-то, то ли книжку о футболе старую, то ли затерявшуюся видеокассету, отдать давно надо было. На фотографии все счастливые, поедают этот самый винегрет тещин. Прикинули быстренько: восемнадцать лет назад. Платья — мини, как сейчас, туфли на платформе, волосы у парней на глаза, челки длинные, рубашки нейлоновые, воротнички отложные. Молодость осталась на той фотографии, в той жизни. В новую перешли они с Людкой, да Роман с Антоном. Роман уже на втором курсе, Антону в следующем году поступать. Как бы какая тетя Паша не встретилась им раньше времени — вот ведь о чем думать уже надо. Десять лет службы в партийных органах — как служба в армии. Себе не принадлежишь, временем не распоряжаешься. Что скажет начальство, — то и делай. Главное не выпендриваться, не лезть в бутылку. Тогда еще было: не брать взяток (не в смысле преферанса, а вообще). Такой вот распас по жизни. Да и взятки-то кто им давал? Обменивались услугами. И то сказать, какие у Миши Огородника услуги — сначала в промотделе — одни заводы, потом, когда ВПШ окончил и диссертацию защитил, в отделе науки сектором заведовал. Ну если хорошо попросить ректора знакомого — чужого ребенка нужного человека — в институт с большим скрипом мог устроить. У ребят из отдела пропаганды (книги дефицитные, подписные издания), не говоря про отдел торговли или легкой промышленности, — возможности куда шире. Ну, связи, конечно, заводились, дружбы, да и свое партийное братство. В райкоме и особенно в горкоме Миша работой не тяготился. Да и некогда было! В горкоме проводили эксперимент: с утра спичечный коробок у телефонного аппарата открытый оставляешь, звонок — спичку вынимаешь, на тумбочку откладываешь, потом уже трубку поднимаешь. Так до обеда — коробок пустой. А людей проходило! Приемы посетителей — раз в неделю. Да так, чтобы никто, не дай Бог, не обиделся, не нажаловался начальству. «А вы так умейте отказать, —учило начальство, — чтоб человек от вас уходил, как на крыльях, чтоб подъем был, настроение улучшалось. » Да как же, вырастут крылья, если откажешь, жди. Горкомовские остряки даже шутку придумали, как надо обнадежить посетителя отказом: «Ваш вопрос решен положительно. — После паузы: — Вам отказали». Нет, в горкоме все же жизнь нескучная была. Не то в ЦК. Здесь никто без цели не слонялся по коридору и не бегал с бумагами, как ошпаренный. Все делалось степенно, с толком, чувством, расстановкой. Задание выдавалось на неделю. За неделю, скажем, надо составить докладную записку о состоянии идейно-нравственной и воспитательной работы в вузах Харьковской области. Не более четырех страниц записка и пятнадцати — справка. Неделя на командировку. Сиди в тепле, в кабинете и пиши себе. За целый день никто практически не зайдет, не побеспокоит, не с кем и словом перемолвиться, разве что на обеде, с соседями, да полчаса вокруг здания ЦК с товарищами пройдешься. Казалось, — все условия для работы, никакой текучки, вот о чем мечтал в горкоме, — чтоб не дергали звонками и поручениями, взаимоисключающими командами, уймой заданий, просьб, приказов, приемов граждан. Ан нет. В ЦК — труднее. Вот где работа на износ, все жилы выматывает. У начальства-то на твою записку тоже времени побольше. И начинают лизать-вылизывать. То — доработать, то — доузнавать, тот факт заменить, тот вставить, то отрицательных примеров мало, то положительных недостает. Голова к вечеру пустая. И главное — пользы от своей работы не видишь, толку-то никакого. Будто кучу земли перелопачиваешь с одного места на другое. А потом обратно. В горкоме или райкоме — постоянно с людьми. Тому поможешь, другому — сердце радуется. А здесь — только с бумагами. И никому из этого круга заколдованного не вырваться. Недаром в аппарате поговорка ходила: «Те, кто не у нас, всю жизнь мечтают сюда, в ЦК попасть. А кто попал, — только и думают, как вырваться». Из аппарата не так легко уйти. Как раз правило ввели: пятилетку отработаешь — только тогда на другую работу просись. Михаил Михайлович не одну бессонную ночь размышлял, как жить дальше. Если и станет консультантом, на ступеньку выше, или зав. сектором — самое большое, о чем можно мечтать, — еще, считай, на пять лет застрять в этой тугомотине. Дальше — что? Сорок пять лет — зав. сектором ЦК? — это уже с горки. Или до пенсии в аппарате сиди, не высовывайся, или проректором куда-нибудь в вуз. И то — за столько лет составления докладных записок года два-три придется интенсивно переучиваться, включаться в нормальную жизнь, менять ритм. Что, если откровенно, не совсем прельщало. Был еще вариант: до 40 лет попробовать в докторантуру Академии наук при ЦК КПСС, в Москву. В общагу, без семьи, с сохранением зарплаты. Тоже резко менять жизнь, сходить со знакомой аппаратной колеи. И главное — без семьи. Есть над чем поразмыслить. Когда система стала рушиться, здесь уж не до уходов и академий было! Два раза он ткнулся, попросился: «Отстань, не до тебя! Ты видишь, что делается. Подожди, вот успокоится. » Привыкший всю жизнь к дисциплине, никогда не перечащий начальству, Михаил Михайлович подчинился и в этот раз, и застрял в аппарате вплоть до закрытия и роспуска ЦК. Ждал: вот-вот ему предложат, вызовут к начальству, трудоустроят — куда там. Безработный, он каждый день, с утра, с часов одиннадцати, начинал кружить вокруг здания на Орджоникидзе, с такими же аппаратчиками, ходили по парку, как когда-то в обеденный перерыв, только теперь обедать шли порознь каждый к себе домой. Их костерили и едва ли не матюкали прямо на улицах, стоял самый разгул демократии. Рух хороводил на Крещатике, студенты бастовали на площади Октябрьской революции, теперь — пл. Независимости. Огородник остался без работы. Все эти огромные статьи, выступления новых депутатов с обличительными речами о привилегиях партийной номенклатуры к Михаилу Михайловичу не имели никакого отношения. Потому что он, хоть и проработал десять с половиной лет в партийных органах, к ним не причастен. В ЦК партии пользовался буфетом, можно было, выстояв минут сорок в очереди, взять кило колбасы, полкило сосисок и на «хоздворе» отовариться два раза в неделю куском жирной фасованной свинины. Считалось, им отпускают по сниженным ценам. Если живешь от зарплаты до зарплаты, копейка в копейку, трудно понять, что это значит. Зарплата вся уходила на питание, или как Людка говорила, на унитаз. Ателье «Коммунар», где можно было пошить шапку (раз в пять лет), костюм и пальто, обслуживало партработников, начиная с консультантов. Он был, правда, как и все в ЦК, приписан к больнице и поликлинике четвертого управления, но особых выгод ни для себя, ни для семьи не извлек. Пока болячки не донимали. Попадались в их кругу рисковые ребята, выезжая в командировку в область, просили то, другое, пятое, десятое. Как правило, не отказывали, но брали на заметку. Когда надо будет — заложат, сдадут. Или шантажнут. Михаил Михайлович до такого не опускался. И даже один раз, когда возвращался из Винницкой области, ему в купе, под сиденье, подложили два ящика «барских» (город такой — Бар) яблок знаменитых, он так испугался, что оставил их в Киеве на вокзале, в вагоне. Служебной машиной в ЦК пользовались, начиная с замзава — очень высоко, почти недостижимо для Михаила Михайловича. Своего секретаря ЦК, отраслевого, он видел реже, чем членов политбюро и секретарей ЦК КПСС — тех хоть по телеку каждый день крутили, да на праздники портреты вывешивали. Их же «папа», такое впечатление складывалось, засекречен. Михаил Михайлович за пять лет службы в его кабинете был три раза. При приеме на работу, на юбилее, когда отраслевые отделы по очереди поздравляли и однажды, выполняя ответственное поручение, как дежурный по отделу, на революционный праздник, заносил папку с почтой. Такие вот привилегии. Итак, в августе 91-го Михаил Михайлович остался без работы, вся привычная жизнь рухнула, обвалилась. В это время и случились два события, которые отразились на его судьбе самым капитальным образом. Первого сентября повесился Славик Голубь, инструктор металлургического сектора отдела тяжелой промышленности. До его прихода в аппарат Михаил Михайлович почти два года был самым молодым сотрудником. Славка, парторг крупного комбината, пришел на два года младше. Они часто пили кофе в кулинарии на Энгельса, болтали о футболе, жили в одном доме на Рылеева (все-таки привилегия — квартиру в цэковском доме получили). У Славки дочка — ровесница Антона, в одном садике, даже в одной группе, жены иногда забирали в очередь. Слава повесился, оставив записку: «Не могу жить, когда нас предали, как собак утопили». Смерть эта наделала много шума, одна якобы демократическая газетка писала, будто Голубь был причастен к переводу счетов партии за границу и его «убрали». После похорон Михаил Михайлович понял, что если никуда не устроится в ближайший месяц на работу, запросто может пополнить ряды, склонных к суициду. Поминали Славу почему-то в ресторане «Украина» — не их кабаке, здесь он не был еще с институтских времен. В студенческие годы захаживали сюда часто, едва ли не каждый день, в «Украине» функционировало круглосуточно два известных всем киевским прожигателям жизни буфета — на 5-м и 7-м этажах, они запросто соскакивали с лекций, чтобы выпить пива, прихватывали с собой чего покрепче, в буфетах на это смотрели сквозь пальцы, закусывали знаменитыми горячими сосисками, солеными огурчиками, хлеб и горцича на столах бесплатно — чего еще надо голодным студентам. Пару-тройку раз они оказывались и в ресторане, но нечасто, денег таких не было. Михаила Михайловича удивительно быстро развезло, редкий случай, обычно он и пил мало, но если позволял употребить, — держался в норме, хохмил, мог сплясать с какой-нибудь барышней, анекдоты послушать. Но чтобы напиться, — так же, как и в ресторан ходить — два-три раза в жизни, не больше. В рабочее время — и говорить нечего. А что — держаться уже не надо, руководство — вот оно, за этим же столом. Славки Голубя — нет и никто не вернет, работы — тоже нет, и вообще все они, кто за столом, — преступники, номенклатура х. ва, вы разве не знали?! Его утихомиривали, выводили в туалет, он умывался, уже все разошлись, он да двое ребят из отдела пропаганды допивали со стола. Хоть убей, сколько ни старался, не мог вспомнить, как он оказался на улице с официанткой, что их столик обслуживала, Татьяной, на лавке, в парке Шевченко, где проходила вся его студенческая вольница. Он и стихи, кажется, читал. Намылился было за гитарой, однокурсница здесь рядом жила, на Репина, в доме, где русский музей, Татьяна не пустила. Они застряли тогда до утра. А вообще — на целых пять лет. 3. Два события произошли в жизни Мих Миховича после смерти Славки Голубя. Во-первых, его позвали на работу, в медико-экологический кооператив, где подвизались все бывшие компартийцы. Казалось, ничего не изменилось, сон был и кончился — точно так же он каждое утро перед зеркалом повязывал галстук и шел на службу. И служба — точно, как в ЦК — писались и читались бумаги, выезжали в командировки, составляли отчеты. Из новшеств: осваивали компьютеры и вместо политучебы по вечерам функционировали курсы английского языка. Кому все это нужно, как и тогда, сейчас тоже не знал никто. «Ну и черт с ним, не привыкать, — привычно думал Мих Михович, повязывая «хомут» перед зеркалом, — лишь бы деньги платили, да при деле быть, не безработным». А зарплату и премии выдавали исправно, нагрузки, что ни говори, все же не те, что в ЦК, дисциплины прежней не было, начальство попускало, иногда можно и сачконуть, если с умом. И, во-вторых, это и стало самым главным в его новой, другой жизни, или как он говорил еще: жизни после жизни, — у него появилась Татьяна. Он наезжал к ней каждую среду, когда она выходная. Как ни в чем не бывало, Мих Михович приходил на работу, сидел до половины двенадцатого на иголках, что правда, то правда, зате под каким-нибудь благовидным предлогом смывался, ловил первое лопавшееся такси и мчался к ней на Русановку. По дороге заскакивал в гастроном, брал бутылку коньяку, шампанского, сыра, колбаски, каких-нибудь фруктов — бананов и апельсинов — плитку шоколада, бежал в знакомую арку, боясь опоздать, чтобы в полпервого, точь-в-точь, позвонить в дверь на шестнадцатом этаже. Татьяна встречала его нарядно одетая, накрашенная, с прической — целую неделю ждала! Прямо с порога они набрасывались друг на друга и начиналось это сумасшествие. Сумка так и оставалась неразобранной, не отрывая губ друг от друга, они из коридора переходили в большую комнату, затем в спальню, где горел ночник и расстелена кровать, белоснежные простыни, атласное одеяло, задернутые темно-малиновые шторы. Целуясь до звона в ушах, они раздевали друг друга, расстегивали дрожащими от волнения и предчувствия скорой близости руками пуговицы, те поддавались с трудом, пальцы дрожали. Вот и лифчик по возможности аккуратно сброшен на кресло, теперь дальше, дальше, дальше. Надушенное, только что вымытое тело, сладость набухших от возбуждения сосков под губами, вот уже все сброшено, упало на ковер, но некогда его поднимать, он осторожно увлекает ее в постель, на крахмальные простыни, они сжимают друг друга, ничего больше нет, нигде, в целом мире, только они вдвоем и кровать, только они одни, теперь уже одно целое сплетенное тело, ритмично качающееся на белоснежной волне, объятия так сомкнуты — ни просвета, ни щелки, ни разжима. В полтретьего или ближе к трем они выползали из спальни, долго мылись под душем, при этом нередко дело заканчивалось очередным промедлением, и уже совершенно обессиленные, переходили к обеду. Татьяна классно готовила, ему очень нравилось, так что Михаил Михайлович только нахваливал и подливал. Она пила шампанское, чуть-чуть доливая коньяк. Он — только коньяк. Долго обедали, может, даже часа полтора или два, ели апельсины, курили, пили кофе. И снова ложились в постель. В этот раз все уже обстояло иначе, секс неторопливый, неспешный, но, как говорила Татьяна, долгоиграющий. Она выпивала его до капельки, опустошала до самого донышка, так что когда он в начале двенадцатого, но уже вечера, возвращался домой, сил никаких не было. «Вот что значит валиться с ног», — рассеянно успевал подумать Михаил Михайлович, прежде чем уснуть рядом с Людмилой, которая, впрочем, успевала еще облаять своего благоверного полусонным замечанием-ворчанием типа: «Ну где шляться можно, 12 часов ночи!». «Какая разница — где», — мелькало в голове у Михаила Михайловича, и он сразу отключался, без задних ног, до полвосьмого утра без сновидений и угрызения совести. Два следующих дня, четверг и пятницу, — он отходил, щурясь в улыбке, как кот на солнышке, от удовольствия и тепла, полной расслабухи. То одни, то другие эпизоды, картины, обрывки минувшего свидания проплывали перед глазами. Их разговоры, осколки фраз, историй, которые они рассказывали друг другу в промежутках. За эти дни он прокручивал в памяти все свидание. На десерт оставались, конечно, самые заветные картины. Как он входил, как это было близко и ощутимо, как она помогала, извиваясь под ним, как кричала в самый главный момент, а он, шутя, закрывал ладонью ей рот, и она кусала его пальцы, сколько раз он смог, и почему так много. Наверное потому, приходил к мысли, что в тот момент ни о чем таком не думал, не напрягался, не заставлял себя, просто получалось как получалось, естественно, без надрыва, без притворства. Наверное, Татьяна права: они, как две половинки, нашли друг друга, склеились в постели. Выходные, ладно еще, проходили быстро, а с понедельника — невыносимо мучительно ждать, казалось, их среда никогда не наступит, и когда никаких сил уже не было, они звонили друг другу, чтобы услышать родной голос, сам тембр голоса в трубке уже успокаивал, обнадеживал: нет, все-таки будет среда, не может не быть, и они встретятся. И так проходил еще день, и вторник уже позади, оставалось только ночь продержаться, а в среду все повторялось почти со стопроцентным наложением и соблюдением очередности. И когда однажды они не встретились в среду, он ездил в Хмельницкий, в командировку, и не успел вернуться, накатил такой облом, вот-вот задохнется, сердце не выдержит. Они ехали куда-то в район по мерзлой грунтовке, он в отчаянии, от безысходности, взглянул на часы — четверть третьего — «это мы еще в постели». Полпятого, — «еще сидим за столом, но скоро, скоро пойдем отдыхать». Недели проносились как бешеные собаки. От среды до среды. Больше ничего не существовало. Они гнали время, жили только по средам. Расстались на целый месяц, нет, на три недели — в августе, когда уезжали в отпуск, приехали, — стоит ли говорить, какой устроили фейерверк, кровать не выдержала, наклонилась и сбросила их на пол, они удержали друг друга и продолжили на ковре — невозможно оторваться, да и сколько можно терпеть друг без друга! Потом рассматривали фотографии — она с подругой в Праге. Одну она отложила, долго не показывала, приберегала. Ночь, прекрасная августовская ночь, луна, звезды мерцают, то ли лес, то ли парк, фонари, впрочем, горят, значит парк, и она полулежит, опершись на поваленное дерево. Совершенно нагая, без ничего. Куда твоей открытке, лучше любой картины. «Это я тебе, для тебя сфотографировалась. Чтобы всегда на меня смотрел». Долго думали, куда деть, где ему прятать фотографию, чтоб ни дома, ни на работе никто. Так ничего и не решили. «Ладно, — сказала Татьяна, — я ее пока у себя оставлю, там поглядим. » Татьяну все называли Вишенькой. Лучше не скажешь — все спелое, румяное, сочное, летящие навстречу губы пахнут вишневым вареньем, искрящиеся темно-коричневые глаза, скуластые румяные щеки. Небольшая, Мишке по грудь, ладненькая, стройная, как пешечка слоновой кости. Скорее в теле, чем фотомодель. Тем не менее — ни грамма лишнего. Замужем побывала, рожала, а ни складочки, ни морщинки, зацепки чтоб какой. А доверчивая, — жутко. Иногда казалось, наивная. Не признавала никаких расчетов, схем, ее тошнило от формулировок, попыток всему дать объяснение, название, к чему так тяготил Мих Михович. Она считала то, что с ними случилось, происходило, — названия не имеет, еще не научились люди его обозначать. Как-то они остались в ее квартире на трое суток, она вставала только на кухню, что-то быстренько приготовить, или в душ помыться, — сплошное сумасшествие. Они называли это патологией. Дошло до того, что как-то он пришел не в свое время, а ее сын был дома, а Михаил по привычке раздеваться стал в коридоре, пуговицы расстегивать на рубашке, в переднюю влетел почти голый, напоролся на испуганный взгляд сына. Татьяна так и застыла с полуоткрытым ртом, как начала смеяться — тихонько, как полоумная, нервически, час не мог успокоить, когда сын юркнул в незакрытую дверь, и он понес ее на руках в спальню. И то, что он вытворял, — удивляло, откуда только взялось, вдруг прорвало, лилось, как из брандспойта. Главное, — не придуриваться, не считать, не прикидываться — ничего не надо. Вишенька дело свое знала туго, глотала таблетки, когда его не было. Сверялась с календариком. Самое удивительное — ни разу ее месячные им не помешали за пять лет, — цирк, невероятно, непостижимо, как объяснить — любая логика бессильна. Точно: патология! Однажды она вышла его проводить ночью, надо было через какой-то скверик, палисадничек, поляну, усеянную желтым кленовым листом переходить, луна светила впереди и вверху, подвешенная к небу, как старый юбилейный рубль. Эту поляну — до трассы минут пятнадцать — они переходили всю ночь туда-обратно, припадая друг к другу почти что у каждого дерева, а то садились, а то и ложились, и только, когда по трассе пошли машины, задребезжал вдали трамвай по мосту Патона, взошло солнце, ударилось в золотые купола лаврских церквей, и отражение упало на их изможденные лица, поняли: утро, прохожие чесали напрямую, через их полянку, черти носят в такую рань, не спится людям! Каждый раз после таких свиданий Михаил Михайлович дубел кожей, отрубался, все меньше слышал и замечал, замыкался в себе. Именно за эту внутреннюю угрюмость, сосредоточенность в студенческие годы его прозвали Луноходом. Неожиданно эта кличка всплыла, его так стали звать за глаза на работе. Тогда в молодости друзья заметили, что Мишка Бараболя, как чуть подопьет, теряет всякую ориентацию, возвращаясь из общаги на Ломоносова пешком, все не может правильно вписаться в пешеходную развязку у автовокзала, ходит и ходит кругами под мостом. Однажды всю ночь кружил, не мог выйти на Красноармейскую. Его однокурсники помнили, как он спешил с бутылкой из гастронома, перепутал здания общежитий, забрел в аспирантское, поднялся в комнату, а там — две аспирантки из капстраны в ночнушках, такой визг подняли. Скандал ужасный — Бараболю в милицию замели, ночь там провел, грозили исключением, чудом выкарабкался, проскочил. Теперь, когда Танька-Вишенька со своей любовью соскоблила замшелость, потертость, неухоженность почти заброшенного мужчины, проветрила и высушила его на солнце, он снова стал молодым, нерастраченным, беспечным, свободным от всего Мишкой Огородом, хлебавшим вино на первомайской демонстрации из бумажного стаканчика с дырявым дном, и так как носового платка под рукой не было, вытираться приходилось красным флажком с изображением Кремля, потом еще свежая желтая пыльца опадала с губ, как весной от цветка. Так он и передвигался, как в полусне, луноходом, зомбированный ее любовью, пребывая как бы под наркозом. Ничего к нему не прилипало, не приставало, все обламывалось и отскакивало, как от деревянного. Домашние думали: переживает, переваривает, ведь сколько всего в одночасье случилось — и развал Союза, и закрытие компартии, и работы человек лишился, места хлебного, привилегий, льгот, положения. Так что поначалу и врать ничего не надо было, ходи себе замкнутый, угрюмый, переживай, пропускай через сито, процеживай, оставляя себе золотые крупицы, мамые желанные. А настоящее, вот именно, было только по средам, в самый лучший теперь день недели: разостланная постель с крахмальными простынями, два сплетенных тела, две пары смеющихся, летящих навстречу глаз. Настоящей в его жизни теперь была только Татьяна-Вишенька. 4. Спроси кто ее — не ответила бы, потому что и сама не знала, для чего ей все это. Когда познакомились тогда в ресторане, — что значит познакомились, — Татьяна его уволокла пьянючего в Шевченковский садик, на скамейку, слушала полночи пьяный бред, стихи, ерунду какую-то, терпела его губы, отдающие селедкой с луком, — а этот запах она ненавидела! Поздно ночью уступила ему прямо на этой скамейке. Потом он часто вспоминал ту ночь, считал ее первой, она никогда так не думала, и свой отсчет вела не с 28 сентября, как он, а с 3 октября, их первой среды в ее квартире. Татьяна по пустякам старалась не спорить. Зачем? Не принципиально. Лучше согласиться. С мужчинами тем более, иначе неприятностей не оберешься. А что делать женщине без мужа, тридцать семь лет, когда надо все время как-то устраиваться. Попробуй, скажи ему, что на этой лавочке с мужиками она знакомилась не первый раз. После смены ей часто назначали свидания, оставалось только выбирать: идти или не идти. Так что Татьяна не хотела считать тот раз началом. Грязно, мерзко, неприятно, как сучка какая. Нерастраченного, незабратого много еще оставалось в Мишке, о чем, наверное, он и сам не знал, а она почувствовала, достала, сумела разбередить, растормошила его. Сперва ни на что и не рассчитывала: так, думала, переспим — и ладно, разбежались. Давно себе зарок дала: не раздеваться душой перед ними, не раскисать, не доверять до конца. Все они — козлы вонючие, ни хрена не поймут, обманут, честно с ними нельзя, — сделал свое дело — вали кулем. Чтобы выпить-закусить, — пожалуйста, а душу изливать — накусь-выкуси! Не девочка, не двадцать лет. К Мишке ее потянуло, как бульдозером. С того самого первого раза на лавочке. А как в постель у себя его уложила, вымытого в душе, обцеловала всего, на него взобралась — поняла: влипла капитально! Ну почему же так не везет? Недавно одного такого еле оторвала, отодрала с мясом, всю душу изранил, три года из жизни вычеркнуть. На дурную голову любовь сама лезет. Любила до потери пульса, вены хотела резать, спасибо, подруги с кабака не дали, удержали. Таблеток наглоталась — еле откачали. Заморочил голову, женатый, двое детей. Как у Мишки. Все лапшу на уши вешал. С тем и ушел. Квартиру эту, между прочим, он ей купил. Когда уходил, полторы штуки баксов оставил. К жене подался, в семью. Думает, лучше ему будет. Да к какой жене, при его-то запросах жена на двадцать девятом месте. Свободу любит, не накобелевался еще. Совести совсем нет. Приплелся как-то в кабак с другом и двумя сосками, лет по 19, одни ноги, как ходули. Да еще в ее смену, подонок. Ну она их быстро турнула. «Еще раз сюда придешь, — тебя изуродую, что будет под рукой — в харю твою противную запущу, кислотой оболью, яйца повырываю!». В любви клялось, падло такое! Потрахаться хочешь — делай свое дело и слезай, уматывай к едреней фене! Так нет, заливает про любовь, высокие материи, слова всякие знает. Она, дура, развесила уши. Вообразила, будто и вправду любит, что-то еще обломиться может. Отдыхать брал с собой. В Болгарию, правда, не в какую-нибудь Италию или на Мальту. На дельтаплане летали, привязанные, целовались на водных лыжах. Питание — в ресторанах только, завтраки горничная в постель носила. У кого хочешь голова закружится. Она и поверила, серьезно, думала, в душу запала. Иначе зачем по заграницам таскает? Запросто ведь мог блядушку какую склеить, приключение на свою жопу найти. А он — ее, разведенную. А заботливый какой! Пылинки сдувал. Коньяк в маленькую пробочку наливал, ей: закрой глаза! — и в выемку, где пупок, осторожно так лил, потом слизывал. Как тут не забалдеть! А целовал как — куда надо и не надо, до конца, до того самого момента, когда себя не контролируешь, сознание теряешь, в глазах пчелы летают. А она что? Хуже? Пальцы ног все ему обцеловывала, каждый ноготок, выше, выше, попку родную, потом сверху, валетом ложились. Подарки дарил — никто его уже не перещеголяет. Мишка — другой совсем, неотесан малость. Да и откуда деньги, голытьба-голытьбой, бывший партийный работник. Сроду машины не было, а у того — «Ауди» последней модели, когда не пил — сам за рулем, они в лес ездили, чаще всего на Житомирское шоссе, он там места знает. На третий год поняла: надо что-то решать. Или — или. Уверена была: сломает его, ухайдокает, не станет он очень уж сопротивляться, никто и ничто его не держит — ни дом, ни семья — вольная птица, бери сходу, зажми крепче и держи что есть силы, он и дергаться забудет. Но не такая она дура, чтобы напролом. На свой день рождения, 10 февраля, гуляли в «Руси», таблетку выпить «забыла», он остался на субботу-воскресенье, ребенка к маме отвезла, так все и вышло, как задумала. Три месяца прошло, — ему сказала, как о чем-то второстепенном, неглавном, момент выбрала вроде бы подходящий, когда на нем сидела, раскачивалась, и еще все предстоит, только легли, он так любил это, так всегда ее хотел, усаживал. Шептал: «Ну давай, милая, давай, еще, Вишенька моя любимая, сладкая, солнце. » Тогда-то и сказала, вроде как случайно получилось, откуда же ему знать, что до этого неделю все вынашивала, представляла, проговаривала каждое слово. Вот он тихо так, всегда перед этим шепчет: «Еще, еще, сейчас, кончаю. » А она ему тоже полушепотом: «Давай, милый, со всей силы, как тогда, три месяца назад, даже таблетка не помогла!» И сразу же почувствовала: мимо кассы! Что-то в нем дернулось, внутри, трепыхнулось. И хоть ничего не сказал, она сразу учувствовала: грохнулась, разлетелась ваза. Нет, не в том, конечно, смысле — кончить-то он кончил, как положено, как обычно, до донышка, до последней капельки выдавил все, чтобы себе не оставлять семя перегоревшее. Уже потом, когда лежали изнеможенные, дыхание установилось ровное, успокоились оба, он, как бы невзначай спросил: что значит, таблетка не помогла? Ничего страшного, мои, мол, женские дела. Нет, скажи, хочу знать, скажи — имею право! И еще раз обманулась, поползла ноги ему целовать. Отрубила бы сразу: все нормально, это я так, для фасону, образно. Может, ничего и не случилось, до сих пор вместе были, на Ирпень в иномарке ездили бы. Она же лажанулась еще раз, окончательно: «Залетела я, ребеночка тебе рожать буду. Сына хочешь?» И все закончилось на этом, треснуло, обломилось, последний шаг оказался в пропасть. После аборта все лето от мужиков тошнило. И ни с кем не была. На фиг-на фиг, импотенты вонючие. И надо же. Мишка первый попался под руку! Ласковый, как теленок, губы, да и сам весь молоком пахнет. Свежим, парным, как в детстве. И нежный такой, преданный, как собака. Она сразу поняла еще тогда, на скамейке: ничего не знает, и умеет мало, надо осторожно приручать. Выучится — мужик будет то, что любишь. И гордость — сама вылепила, своими руками. Сразу поняла: здесь уж точно ничего не светит, такие своих жен ненаглядных не бросают, какая бы любовь не была. А она и не претендует. Все, что выжмет, высосет, — все ее, а той пусть остается, что она оставляет. А сил у мужика нерастраченных — не то что на двоих, на целый колхоз хватит. Их ошибка в том, что оба тормоза отпустили. Ну Мишка ладно, неопытный теленок, но она-то — как? Первый год весь в тумане. Сначала дни считала, потом — часы до среды, до его звонка, до поцелуя, до кровати. Изводили друг друга по-черному в постели. Он быстро поймал всю ее игру и свое место в ней. Скоро она поняла: по сексу они созданы друг для друга. Это со стороны кажется ересью, придумкой, заморочкой, а на самом деле — тот, кто знает, хоть раз испытал, сразу поймет. Физиологически такие совмещения очень редко случаются. Две половинки, летающие разрознено во вселенной с миллиардами других половинок, только каждая в отдельности, вдруг находят друг друга, прилепливаются одна к другой, зазубрина в зазубрину, загогулина к загогулине, не разлепить. А если оторвать — умрут, зачахнут, задохнутся, как без кислорода, друг без друга. Просила: звони поздно вечером. Не могу, неоткуда. — Ну да, семья, извини. Но с работы, когда я во вторую смену иду, можешь? — С работы могу, только говорить не все получается. — Ай, ну тебя, пусть думают, с женой так разговариваешь. — С женой так не разговаривают. — И то правда. Знаешь, зачем мне это нужно? — Мне это тоже нужно.— Тебе не для этого, мне нужней, повернись на ушко скажу. Я от голоса твоего кончить хочу, знаешь что это такое, какой кайф? — Секс по телефону, что ли? — Глупенький ты у меня. Подожди, не дергайся, так и лежи, я поцелую сейчас, видишь какой он. » В таком кошмарном дурмане пролетело три года. Главное — не приедалось, не привыкалось, все было почти таким же новым, свежим, как в первый раз. Не тогда, на лавочке, а у нее дома, в постели, на чистых простынях. Удивительно, такое у нее было впервые — они могли спать целый день, чем успешно и занимались, а на простыне даже следа не оставалось, ни из него, ни из нее не проливалось ни капельки. Возможно ли такое? Фантастика. Мишка это называл безотходной технологией. И никто ведь не думал в самые жаркие минуты, как бы простынь не испачкать. Само собой так получалось. Чему она научила Мишку, понятно. А он, что дал ей он, кроме чисто женского спокойствия и уверенности в себе, достоинства, что не надо суетиться, кого-то искать, заискивать перед этими пьяными козлами, подкладываться под кого-то. Оставалось время, она не знала, что с ним делать, сидела часами у окна, думала разные думы. То про Мишку, то про ближайшую среду, то про то, что среда пройдет быстро-быстро, и впереди пустая неделя. Заводила себя по пустякам, часто от этого портилось настроение, нападала хандра. И то сказать: на таблетках который год. А они, между прочим, гормональные. Влияют на обмен веществ, на нервную систему. Мишка находил, они очень похожи становились. Со временем все больше. И поведал как-то в постели (а где же еще, они всю жизнь проводили в постели!) теорию, что долгоживущие вместе пары становятся внешне похожи. Конечно, ведь сколько твоих генов в меня перешло за это время. — Четвертый год вместе. Можно посчитать. — Умоляю, только не считай! — Его привычка все всегда считать, доводила ее до истерики. — Ну посчитаешь с точностью до пяти граммов, сколько спермы своей в меня влил за четыре года, что, легче станет? Сама себе удивилась, словам, тону. Сразу, конечно, обняла своего Мишку-медведя, затормошила, зацеловала, скользнула привычно рукой вниз, распрямила пружину, чуть сжала, распрямила — сжала, и все, и хорош, и забыли, поплыли, поплыли, еще, далеко-далеко, на волнах, взмахи весла, руки такие сильные, ноги, как струны напряжены, выпрямлены, упираются в спинку кровати, а свои я сожму сейчас вместе, тебе удобнее будет, только за счет инерции, отжима, а так глубоко будешь входить, до самого донышка, до сердцевины, до маковки цветка, он защекочет ласково так тебя, впустит до конца, а я стеночками с двух сторон, аккуратно так сожму, нежно, ласкать буду, ну все, все… И в этот самый-самый момент спинка диван-кровати не выдерживает, отрывается, звук такой неприятный, гвоздей и болтов о дерево, чмяк! — и мы наполовину на полу. Хохочем. Кровать сломали, не выдержала напора, рухнула! Ну и что смешного, думала на следующий день, кровать надо новую покупать. Шутка ли — четыре года регулярно, неделя в неделю, каждую среду. Мишка сморщил лоб, что-то пошептал: 206 сред подряд! И здесь подсчеты! Ты думай лучше, где кровать новую купить. Я, говорит, в следующий раз молоток захвачу, инструменты, починю ее, прибью назад. — Это, конечно, само собой, не дожидаясь только среды, как спать я буду, мы, то есть, будем, так что, давай завтра прямо, я на второй, а ты с утра приходи. — «Нет, завтра не могу, конференция, вице-премьер будет!». 5. Вот бревно бесчувственное! Кому что, а ему — вице-премьер. Со мной за эти годы карьеру сделал. Хоть раз бы в театр пригласил, боится, чтоб не увидел кто, скрывается, как Штирлиц. Когда познакомились, Мишка ходил зашморганный, в мятом костюмчике швейной фабрики им. Горького, коротеньком и куцеватом, застиранные три рубашки и две тенниски с прохудившимися воротничками. Стыд-позор! Почти без работы, с дырявыми карманами. Тоже мне, государственный деятель! А ведь кабинет на Орджоникидзе, нынешней Банковой, имел, табличка висела «М.М.Огородник». Все осталось в другой жизни, сейчас неприлично так одеваться, люди, в прикиде, на машинах богатых разъезжают, в ресторанах дорогих обедают, питаются только с базара — свининка отборная, парная телятина, свежие фрукты-овощи, соки, другие витамины. Мих Михович сперва и слышать не хотел о смене и обновлении гардероба, но Татьяна уперлась, сломала своего Лунохода и с тех пор управляла им, направляла в нужно сторону. Делать это нелегко, упертый гад, что-нибудь в голову втемяшит — не вышибешь. Но она умела преподнести, зайти с такой стороны, что отказаться, во-первых, невозможно, а во-вторых, оказывается, он и сам про это давно уже думал, его идея. И про клубный пиджак давно мечтал, и про пальто стиля «Классик» от Диора, в единственном магазине висело, на Горького, и про брюки итальянские с кожаным ремешком. Для тех, кто понимает: здесь все дело не в вещах, вернее, не только в одних вещах. У Татьяны-Вишеньки вкус безупречный, нутром чуяла, что куда пойдет, как будет сочетаться, какой галстук под какую сорочку и носки в тон, понимаешь, надо другие, эти совсем сюда не пляшут. Таким франтом Мих Михович заделался, куда твою дивизию, все сначала поудивлялись, потом привыкли, принимали, как должное. Даже когда французской туалетной водой лосьониться начал через каждые три часа. Да и в том, что при должности стал, разве нет ее заслуги? Да кто он без нее был? Замухрышка, партаппаратчик безработный, без средств к существованию. Не раз замечала Татьяна завистливые взгляды, когда, хоть и редко правда, но выходили в рестораны, у них были свои любимые — «Динамо» и новый, шикарный «Княжий двір» на углу Большой Житомирской и бывшей Калинина. Здесь их знали, официантки любили, держали за своих. Мих Михович и внешне изменился — округлился, раздобрел на витаминном харче, бегать по утрам начал. Курил-то и раньше мало, пил за компанию, закоперщиком никогда не был. А сейчас — так вообще некогда. Во вторник— к среде надо готовиться, в четверг-пятницу — похмелье от любви, отходняк. В субботу-воскресенье под обед пару рюмок — да разве в семье нормально выпить дадут? Так, одно расстройство. На работе ценили — мужик надежный, слово держит, фигни не порет, понимающий, если надо и после работы пару часов, и субботу прихватит, закалка — цэковская, партийная. И главное— перспектива забрезжила, какое-никакое будущее стало вырисовываться. То там, то сям люди их круга начали постепенно всплывать, один подавал руку другому, вытаскивал. Новое государство, появилась масса вакансий, новых должностей, подготовленных требовало опытных кадров. Где их взять? Витек Гарбузов, однокашник по институту, в ЦК успели немного поработать, недолго, правда, его в Москву сразу же забрали, вернулся после путча с готовой докторской, зря времени не терял, по митингам не шастал. Как только президента избрали, назначили Витьку на очень высокую должность в администрации. Все почти, как раньше, даже лучше, на более качественном уровне — иномарка служебная, дача в Конче, квартиру новую в Царском Селе четырехкомнатную выделили, в депутатском доме. Он-то Мих Миховича и выдвинул, не забыл, дай ему Бог здоровья, однокашника, порядочно поступил, по совести. Институт, который теперь он, Мих Михович, возглавляет, один из крупнейших, самого персонала более 600 человек. Автохозяйство свое, две столовых, ресторан, база отдыха в Конче, медицинское обслуживание бесплатное в четвертом управлении (бывшем) в Феофании, профилакторий в Пуще. Работа больше организаторская, чем научная, но доктором надо быть обязательно. Витек слово с него взял: заставил по пьянке расписку написать: «Я, такой-то и сякой-то, обязуюсь защитить докторскую диссертацию, чтобы соответствовать занимаемой должности и отвечать высоким требованиям, которые предъявляет к руководителю «незалежна Україна», в противном случае да постигнет меня участь раба послушного и бомжа неблагодарного, в чем и расписываюсь». Шутка, конечно, они так с Витькой еще в комсомоле хохмили, когда науськивали молодых, чтобы писали заявление в управделами на выдачу шапок пыжиковых, шарфиков мохеровых и личного табельного оружия. Многие попадались, особенно кто с периферии, думали, что если все в ЦК комсомола в шапках таких ходили, значит, где-то их должны выдавать. Михаил Михайлович слово сдержал, через полтора года защитился. Подобрал толковых ребят, выбил новую технику, перевооружились, учебный процесс поставили на современные рельсы. К ним стали возить иностранные делегации — куда-то же надо их возить, что-то показывать, а тут под боком — современный институт, люди в руководстве свои, проверенные. Со временем и они стали ездить. Сначала Михаил Михайлович, потом и заместители. К тому времени он уже академиком стал, избрали, по рангу положено. Суточные теперь платили, когда за рубеж выезжал, не поверите — 180 баксов и за гостиницу из расчета 100 баксов в день. Как народному депутату и министру. Татьяна считала, что здесь ее заслуга несомненная, сама сделала мужика, своими руками. «Ты у меня сейчас в самом расцвете. Ну и что — 48, подумаешь. У кого — в 22 расцвет, а у тебя сейчас. Да и какой двадцатилетний с тобой сравнится. » Она знала, что говорила. Как-то заночевали у Мишки на даче, всю ночь глаз не сомкнули, сначала считали в шутку, а потом бросили: ну его, сбиться можно. Стоял июнь месяц, теплынь сказочная, окно в сад открыто, свежими деревьями пахнет, листьями, цветами, в окно видно, кусок неба и луны, звездная дорожка, факелами мерцающая. В ту ночь они превзошли себя, однажды, когда она пошла пить воду, он подкрался сзади, обнял, приподнял чуть над полом, усадил на себя, да так и понес к кровати, она его за шею беспомощно обхватила, поникла вся, только и выдохнула: «Боже!» Такая вот в нем сила мужская дремала. Непостижимо! Сколько раз потом ни вспоминала Татьяна, все равно в мозгу не укладывалось, как это ему удалось. Здоровый, как бык! Да, конечно же, это у них главное, на первом месте. Но если б только оно одно — быстро бы закончилось, наскучило, превратилось в физкультуру, а раз так — считай все пропало. У нее такое было. Встречалась Танька с кадром, уже после замужества. Бандит один. Это сейчас никого не удивишь, а тогда их единицы ходили, все на учете, каждую неделю отмечаться должен. Здоровый такой — куда тебе браться, фигура, как с плаката по культуризму, каждая мышца играет. Когда раздевался, она теряла дар речи. Двумя запястьями его мускулы не обхватывала. Сильный гад, по четыре часа в зале занимался, питался отдельно — морковный сок, творог килограммами, чтобы кальцию побольше, твердости, салат сам себе резал, мисками, что для вареников, поедал. Ложилась с ним в постель, как под поезд попадала. Вот у кого халтура не проходила. Сам исходил полностью, но и от нее требовал того же. Месил ее в постели, как глину, никаких «стой, больно!» не признавал, как зверь лютый. Однажды долго не виделись, потом позвонил, — а негде. Так он в лес ее вывез, зима, градусов пятнадцать, дубленку на снег кинул, набросился, как с голодного края, она слова сказать не успела, руку отморозила, пальцы, те, что под ним на снегу оказались. Но это потом выяснилось, в машине, а на снегу разве до того было? Не каждой такое выпадает — лес, зима, снегу кругом по колено, а они, два голых тела, на морозе, только пар клубится. Год или даже больше вместе были, наездами, правда, наскоками все, набегами, а вот как звали — убей, не вспомнить. Про себя называла «моя зверюка». Узнал — убил бы, точно. Молчал все, за ночь слов десять, не больше. Да и о чем говорить, когда руки есть и постель. Последнее время она мечтала, чтоб его посадили. А когда действительно подсел, не стало, месяца три или больше жалела, вспоминала, а когда подолгу никого не было, ночами снился. А как появился Миша, ни разу не снился. Даже в отпуске, когда расставались на три недели. С Мишей можно разговоры разговаривать. Без этого, как ни странно, для нее постель неполноценна. Надо, чтобы человек еще тебя понимал, а не как механическое пианино играло одну и ту же мелодию. Общение она ставила, если и не вровень с сексом, то уж на второе место точно. С Мишей можно говорить на любые темы, интересно, и в то же время она ждала постели. То само собой, это — само. И то и другое необходимо для полноценных отношений. Как и в постели, так и в общении, были на равных. Ну, он, конечно, старше. Она — опытнее. Но обоим интересно одинаково должно быть, друг о друге все — и детство, и школа, и родители, и как он в институте, она — в техникуме, и что на работе, и быт, и даже что у него дома, особенно, что касалось детей — все-все интересно. На этом постель держится, иначе — такое же однообразие, как с тем, наскучит, приестся, станешь халтурить, притворяться, себя ломать, — зачем? Лучше сразу разойтись, не мучиться. Танька-Вишенька знала дело туго. Прошли, давно уплыли те времена, когда она безумно стелилась под мужиков, пусть будет как будет, теряла голову и все на свете и никак не управляла процессом, пока не приплывали к берегу, ударялись, все выплескивалось, и она оставалась одна. С нее хватит этих безумий. Заарканив Мишку, она теперь отплывала все дальше, уводила его от берега, от привычной жизни, от налаженного быта, постепенно окружая его другим, своим, без которого он бы уже не смог обходиться. С другой стороны, ошибкой было бы все время демонстрировать ему свои достоинства, играть на контрастах с его благоверной, побеждать ее по мелочам. Рискованный путь. Надо не думать, а действовать. Реальное ее влияние начиналось, где заканчивалось поле ее соперницы. Чем больше времени проводят они с Мишей, тем меньше остается той. Больше ей, Вишеньке, секса — меньше той. И денег теперь, с его достатком, пусть тратят они вдвоем, тем достанутся крохи (в разумных пределах, конечно). Про них — семью, детей, тот дом — ни слова, ни полслова, а если речь заходит — только с придыханием, уважением бесконечным, как же, его, Михаила, очаг, детище. Это святое. Она свое возьмет другим. Хотя так иногда подмывало: позвонить законной якобы супруге и без предисловий, напрямую спросить: «Он живет со мной четыре года, а ты кто такая?» Не звонила, убивала в себе. А злость подступала — годы идут, на прошлой неделе в «Динамо» отметили день рождения, вдвоем, в своем кругу, дата-то не круглая, юбилей в прошлом году был, а так, вообще, радоваться нечему — сорок второй год пошел, тут невольно задумаешься, как жить дальше. Если прикинуть, она все чаще замечала за собой эту дурацкую Мишкину привычку все подсчитывать — так вот, если прибросить, на глазок, оставалось пять-шесть лет нынешней молодой еще житухи. Хотя и сейчас уставать после смены стала, ноги гудят, голова раскалывается, сухость неприятная во рту, руки ломит, поясницу. Раньше — придет домой, постоит минут двадцать под контрастным душем, кофе крепчайший выпьет — и крутится по дому до ночи, а то еще с подружками по кино бегали, потом, когда кинотеатров не стало, — по дискотекам. Сейчас — не то. После смены — сразу домой, часа два-три отдохнуть обязательно, полежать, только не спать, потом, как вареная, делать ничего не может, голова болит. Среду, выходной, Мишка выпивает без остатку, в четверг-пятницу на работе, как во сне. Во-первых, думы всякие перемеливаешь, во-вторых, тело не настроено на работу, отдыха просит, а тут галопом по залу, все успевать, да еще выслушивать, проклянешь все на свете, и до следующей среды — вечность, будь оно все проклято! С теми же подружками недавно советовалась: не пора ли поменять стиль? Челка молодежная, одежда спортивная, все эти мини, каблуки, юбки колоколами, белые и голубые шифоновые блузы, летние сарафанчики — не пришло ли время все это отправлять в тираж и решительно сменить гардероб? Ну ладно, пусть пока не пора, но через два-три года канать под спортсменку, комсомолку, отличницу уже неприлично. В ее возрасте пора быть бабушкой, а она все на выданье, по гулькам бегает. И от этого не отмахиваться надо, — готовиться, морально настраиваться, постепенно подходить, сознательно. Чтобы не обухом по голове. Ведь человек с нормальной психикой сломаться может, а если, как она, — одинокая в старость? Что говорить, незавидная доля. И хоть с Мишкой и счастлива по-настоящему, и ничего вроде бы для себя не выгадывает, а наступает тот момент, когда надо решать что-то. Или сюда, или туда. Ну поживут еще так пять, десять лет. И что? В старости, тайком, от всех, на бульвар будут бегать на свиданку? На лавочках сидеть? С лавочек-то все и начиналось, ими и закончится. Бр-р, кошмар какой! А Мишке хоть бы что — прыгает, из постели в постель, жена — любовница — опять жена, все прячет, скрывается, тоже ведь не стрекозел в молодости. Устроился, блин! И совесть его не мучает, и не думает ни о чем! Свое дело обделал, обтяпал, оттрусил — и ходу. Живет в удовольствие, как перекати-поле, чурбан бесчувственный, все равно где лежать, где жить, с кем — хоть дома, хоть здесь у нее, хоть на работе с кем. Ну, на работе, может, и загнула, наверняка там ни фига нет, впрочем, кто знает, два раза, сам говорил, в комнате отдыха на ночь оставался, что, трудно прихватить кого на диван с собой, раскладывается, кстати, и постель там есть, сам как-то сболтнул. Короче, решать пора, Мишенька. Что ты мне скажешь, что ответишь? Со мной остаешься, — ноги тебе мыть каждый вечер приползать на коленях буду, в тепле и уюте, как султан какой поживешь, как туз. Только — чтоб со мной, как с женой, не на два дома. Или не заслужила? За эти четыре года только ты, один, единственный, тебя только пускала. Но если выберешь ее все-таки, давай разбегаться по-доброму, по-хорошему, как нормальные люди. Ты должен понять, мне не тридцать лет. О себе подумать пора. Как ни больно, но разговор такой надо заводить, хоть не хочется, блин, страшно, не лежит душа, еще потянуть, на следующую среду отложить, еще на одну, потом еще. А всего-то пятьдесят две среды в году, тьфу, ты черт, опять, как он, считаю! И время-то как летит, будто на карусели, все мелькает, кружится, мельтешит, повторяется, и опять кружится, мелькает, от среды и до среды, хватит, совсем себя загнала, выбираться надо. 6. У Мих Миховича сделалось такое выражение лица, если бы он вдруг проглотил змею, а вдобавок его бы еще со всей силы сзади шмякнули веслом. При этом он дернулся, как от пощечины, почувствовав на левой щеке отпечаток пятерни. Эта щека всегда первой краснела, когда Мих Михович попадал в затруднительное положение. Еще с тех пор, как красавица пионерского лагеря «Молодая гвардия» Инка Завадская, пригласив его на белый танец, влепила при всех по мордасам так, что несколько лет потом при воспоминании начинало звенеть в ушах. И за дело: в кино он похвастался, что целовал и лапал Инку, чего, естественно, не было и не могло быть. «Тогда хоть не обидно, за дело, а сейчас-то за что?» Была среда, часов пять дня, он машинально глянул на часы: семнадцать двадцать восемь. Надо бы запомнить. Они лежали, как всегда в такое время, в постели, только что закончили, он, приподнявшись и чуть опершись на руку, чистил апельсин, аккуратно складывая кожуру на тумбочку. И хотя в ушах звенело, а щека покраснела, как от ожога, дочистил. Машинально руки двигались, без связи с рассудком. Аккуратно разделил апельсин на две равные части, потом еще, по четвертинке, чуть не поймал себя на том, что уже протягивал первый кусочек из своих рук к ее рту. Это примочка у них такая — кормить с рук фруктами и шоколадом, она слизывала с ладони, с пальцев, как белочка. Им так нравилось. Вот именно в такие вот серьезные минуты, решающие, можно сказать, в голову лезет всякая чушь, откуда только берется, — непонятно. А что ты хотел? Во-первых, застали тебя совершенно врасплох, то есть, голого-раздетого, абсолютно не готового к ведению таких трудных переговоров, расслабленного, разморенного, самодовольного, уверенного в своей силе и безупречности, заслуженно отдыхающего после очередной удачной попытки. В такие минуты не хочется о чем-то земном, обыденном, а тянет на философские вечные темы. С высоты, так сказать, египетских пирамид и нравственного закона внутренней гармонии в себе. Хорошо также послушать, какие мы гениальные, и Татьяна обычно всегда в такие минуты нахваливала Михаила, ласкала пальчиками, гладила по волосам, обцеловывала пересохшими губами его тело. Он аккуратно положил апельсин на тумбочку, лег рядом. Машинально обнял за плечи, левая рука скользнула, как тысячи раз скользила, между головой ее и подушкой, а она также машинально, как тысячи раз до этого, слегка придвинулась, примостив голову в знакомое место между его грудью и ключицей. Эти движения получились сами собой, как бы автоматически, самопроизвольно, так что никто ничего не думал, и никаких импульсов никуда не посылал. Так садится человек и совершенно непроизвольно ногу закидывает на ногу. «Что ты молчишь? Я не права? В чем? Объясни, ты же у нас всегда все объясняешь». Михаил Михайлович хотел что-то сказать, например, что он должен подумать, сейчас говорить не хочется, дай сначала отдышаться, пусть будет, как будет, идет, как идет, и все такое, что говорят обычно в таких случаях мужчины. Но не смог. Его перемкнуло. Два с половиной часа он лежал и смотрел в потолок, до окончания свидания они не сказали ни слова, так и пролежали рядом отдельно. В девятом часу он оделся, чмокнул ее в щеку и ушел. Она встала, чтобы закрыть за ним. Такое случилось впервые за четыре года их встреч. Они не полюбили друг друга на прощанье, как делали всегда, как было заведено, не выпили на посошок по глотку шампанского, не выкурили последнюю сигарету, вдыхая дым по очереди, — такой у них сложился ритуал. Поднимаясь, чтобы закрыть за ним, она набросила халатик и запахнулась, чего тоже никогда не водилось, обычно провожала его голая, у двери прижимаясь всем телом к Михаилу Михайловичу, целуя его крепко в губы на прощание. Вообще-то они года два стеснялись друг друга, и когда кто-то вставал с кровати, прикрывался то полотенцем из ванны, то халатом, что под руку попадется. И только потом, много позже, как-то само собой получилось, никто ничего друг другу не говорил, перестали стесняться, ходили голыми, как-то само собой вышло. Не думают же люди, когда дышат, как дышать, — и здесь получилось — непроизвольно, естественно. Несколько раз с работы он пытался звонить, она бросала трубку. Во вторник, по обыкновению, они обменивались условными фразами: «У тебя все нормально, по обычному графику действуем? Ну пока, милый, до завтра». На этот раз в телефоне раздавались бесконечные длинные гудки — никто не снимал трубку. Он позвонил в ресторан, попал на Алку. «Миша, заедь к нам, пожалуйста». Было некогда, да и не хотелось. Что им через посредников общаться? Алка сказала, что Таня живет пока у мамы, у нее был сердечный приступ с рвотой, три дня рвала, истерика и все такое нехорошее. «Я что ли все начинал, разрушил, разбросал, разметал?» Ему было очень паршиво. То есть, внешне ничего не видно, все, как обычно, ходит человек на работу, общается, вечером домой, все идет как всегда, по заведенному расписанию. Утром — на стадионе полчаса, в обеденный перерыв играет на компьютере, закрывшись, сбрасывает напряжение, по пятницам вечером — в баню с друзьями детства, в субботу и воскресенье — в кругу семьи, так сказать. Тогда, у Татьяны, как перемкнуло его, так не отпускало. Он физически ощущал, как все выгорает, чувствовал запах дыма и гари, они преследовали его везде аж до пепла на губах, до привкуса металлического, до тошноты. Когда Алка ему сказала про рвоту, он сразу все понял, сам тоже позывы чувствовал. Отдать все, что внутри скопилось, выплюнуть, вырыгнуть, чтобы вышло наружу, вытравилось, душу, короче, высвободить. Она рвала, и ему хотелось. Он воспринимал, как должное, оба знали, что чувствуют одинаково. Жил под наркозом. Ходишь туда-сюда, делаешь все на автомате, голова пустая, мысли дурные, целый день, например, в воскресенье, можно, оказывается, просидеть у телевизора, переключая каналы, и ничего не видеть и не слышать. Или на улицу выходил, у скверика, что возле метро, садился, часами бездумно просиживал, на людей смотрел, — ничего не видел, не воспринимал. Пусто внутри, пусто снаружи, смысла ни в чем не видел. Ничего не надо делать, к чему-то тянуться, нечего ждать, некуда спешить, — рубильник выключили, — сплошная темень кругом и глухота. По средам на работе, думал, тронется мозгами. Время растягивалось бесконечно медленно. А они всегда удивлялись, проводили вместе по восемь-десять часов, в четырех стенах, на одной простыне, и не успевали оглянуться, — уже десять вечера, домой возвращаться надо. Как же так, казалось, вот только-только он бежал по улице с кульком, бросая туда все, что попадалось на пути — коньяк, сигареты, апельсины, коробку конфет, связку бананов, шоколадку, букетик первых подснежников, бегом, бегом, на крыльях летел, весь день еще впереди, сколько будет всего, целый день вдвоем! И вдруг — трах-бах, десять вечера, куда все подевалось, просочилось между пальцами, в песок, одеваться надо. Ну где же справедливость, елки-двадцать! Теперь каждая среда превращалась в пытку. Чтобы хоть как-то облегчить свою участь, Михаил Михайлович по средам прятал часы в карман, старался обходиться — иначе, как глянешь, — сразу вспомнишь, что вы делали, например бы, в 13.30 — выходили из ванны. Или в 16 часов — опять ложились после десерта. Такую пытку временем кто вынесет?’ Могла бы выручить чрезмерная занятость, совершенный замот, когда дел невпроворот, время летит быстро. Но, во-первых, по средам он никогда ничего не планировал, так утвердилось: среда — резервный день. А во-вторых, согласно порядку, им же заведенному, он, как первый руководитель, обязан был проводить стратегическую линию, концептуальную, не размениваться на мелочи, не замыкать на себя второстепенных вопросов, заниматься глобальными проблемами развития института. Его стол, как и прежде, как и всегда, был абсолютно чист, ни одного листика, ни одной папки с бумагами, только телефоны и календарь-ежедневник, где он сокращенно, а иногда и закодированно помечал, что надлежит выполнить в тот или другой день недели. В конце дня черным маркером заштриховывал осуществленное, и оставался очень недоволен, если какая-то строчка так и оставалась не вычеркнутой. Это было бы для него вопиющим упущением в работе, «ЧП». Почему было бы, да потому, что за последние год-два такого не случилось, он специально, ради интереса, как-то перелистал ежедневники, хранил их в сейфе — все, намеченное выполнилось, было заштриховано, а значит отработано. Встречались, правда, отдельные пометки, по которым так и не прошелся фломастер, но это случалось, может, раз в два месяца, и означало вмешательство каких-то потусторонних сил, чуть ли не форс-мажорных обстоятельств. Например, 17 мая прошлого года, четверг, он наткнулся на невычеркнутое сообщение: «Исп. дел. + 2, отд. пр. 14.50, Б.» Что означало: приезд испанской делегации плюс два переводчика, по отдельной программе, составленной Кабмином, встречать в 14 часов 50 минут в Борисполе, рейс из Барселоны. Кто же виноват, что эта делегация не прилетела, ага, вот и знак вопросительный, его рукой поставлен, сомнения, значит, какие-то были уже тогда. Нет, календари-ежедневники о многом поведать могут знающему человеку. Не зря же он их не выбрасывает, в сейфе держит. Кстати, запросто дневник могут заменить. По одному слову — всю картину дня восстановить, по эпизоду. А информации сколько ценной — от номеров телефонов до состава участников, кто с кем общается, круг интересов (18.00, пт. — баня, позв. Сергею — мед, ор.). Простенькая, всего несколько слов запись, а ведь при желании многое поясняет в образе жизни ее автора: во-первых, в баню ходит по пятницам с Сергеем, во-вторых, — мед и орехи туда таскают, ясно зачем? Вот так-то. В ЦК партии действовал железный порядок: перекидной календарь, рабочий ежедневник, служебный телефонный справочник на столе не оставлять ни в коем случае, в сейф запирать, когда домой уходишь с работы или в командировке, в отпуске. Он поначалу удивлялся: ну кому это нужно, в самом деле, кто будет выслеживать, восстанавливать, расшифровывать записи, рыться в ежедневнике, в календаре? Оказывается, есть кому заниматься, старшие товарищи по службе намекнули, научили. После одного памятного случая Мих Михович не только все в сейф прятал, но и ящики стола закрытыми на ключ держал, а в мусорную корзину, кроме старых газет, ничего не выбрасывал, с собой в портфеле выносил, дома уничтожал. И записи свои, пометки стал шифровать ему одному понятными кодами. Татьяна сначала проходила у него в ежедневнике-календаре под кличкой Петров, а затем и вовсе сокращенно: «П-ов». Прошел месяц, четыре среды. Никто никому не звонил. Подвалила, почти дармовая, командировка в Бонн — два дня семинар, три лекции. Позвонил в Кабмин, куратору, согласовать на всякий случай: можно ли ехать. «Поезжай, говорят, проветрись, а мы здесь пока за тебя поработаем. Шутка. Шнапсу привози побольше. Попробовать охота, что у них за шнапс такой хваленый». — «Переводчика надо бы, а то принимающая сторона за своего такие цены заламывает, дороже, чем вся поездка». — «И переводчика тебе пошлем. Переводчицу. Ха-ха. Ну, будь». А вот и она, переводчица. Галина Митрофановна Ларькова. «Ларькова, Ларькова. Простите, ваш муж не в минпроме работает?» — «Да, Виктор Иванович, старший специалист, вы его знаете?» — «Так, сталкивались пару раз». — «Понятненько». Вот это-то «понятненько», так редко употребляющееся в профессиональной лексике, но имевшее хождение в его студенческую молодость, заставило Мих Миховича поднять наконец глаза. Яркая блондинка из тех, что супер, со вкусом накрашенная, кресло чуть развернула, благо на колесиках, отъехала от журнального столика, чтоб ноги были видны, юбка короткая, классные ноги, что говорить! Мих Михович поймал себя на том, что впервые за эти годы после Таньки-Вишеньки он засмотрелся на чьи-то ноги. Как кипятком ошпарило. «Вот приворожила как, закодировала она меня!» — пронеслось в голове. И руки у Галины красивые — быстрые, мелькают, все аккуратно делают, споро, залюбуешься, как ладно получается. А в глазах, когда она их поднимала, чертенята маленькие прыгают, смеются, хохочут. Наверное, потому она их так нечасто отрывает от блокнота, слушает внимательно, записывает, головой кивает, а потом, может, и не специально так получается, — глазками озорно так: раз-два, знакомо, по-киевски, для тех, кто умеет в них читать, понимать, что именно там мелькает. Так появился в жизни Мих Миховича Бонн — маленький сказочный игрушечный город с супердорогими особняками и роскошными виллами, в которых живут известные политики, юристы, врачи и журналисты — самые состоятельные люди Бонна. Города, упоминание которого у нас по радио, ТВ и в газетах звучало как нечто очень страшное, ужасное, несущее беды и угрозы, а на самом деле — тихого, патриархального, почти провинциального, где много зеленых лужаек и лежащей на них молодежи. В знаменитом Боннском университете Мих Михович тоже читал лекцию. Народа собралось — в проходах стояли, на подоконниках примостились, хоть и аудитория амфитеатром, а все равно интерес большой. Он когда в Кабмине докладывал, особо на этом акцентировал. Потом уже, когда дверь закрыли на ключ, шнапс дегустировали — Мих Михович специально к концу рабочего дня приехал для доклада, куратор в шутку как бы поинтересовался: «Ну а переводчица — как, справлялась, доволен ли ею, можно еще командировать?». И выслушав обстоятельный ответ Мих Миховича, заговорщицки подмигнул, пропел, переиначив модную в их молодости песенку: «Адресованная другу, ходит Галочка по кругу, потому что круг — мои друзья, ля-ля-ля!» Мих Михович немного обиделся даже, он ведь повода не давал ни к чему такому. Ну да, был в их жизни Бонн с узкими улочками, заставленными по обе стороны шикарными «бьюиками» и «шевроле», шпили старинных башен и соборов, как шоколадные торты с цукатами, бесчисленные кафе с вынесенными стульями и зонтиками, пестрая шумная толпа, — все оживленные, расслабленные, доброжелательные, предупредительные, только для тебя, кажется, и существующие. «Живут же люди в свое удовольствие, — переводчица взяла его за руку. — Все будет о’кей, Михаил Михайлович, не думайте вы все время о работе и родном трудовом коллективе, вон как они смотрят, как добры к нам, как улыбаются, глядя на нас. » «Добры-то добры, но ухо надо держать востро. И паспорт в гостинице, другие документы не оставлять, вчера пришел в номер, глянул на свои бумаги, специально на столе оставил в беспорядке, только мне понятном, а они сложены стопочками, аккуратно. Значит, кого-то заинтересовали, может, уже сфотографированы. Ничего, конечно, там ценного нет, еще бы, что я первый раз за границей, что ли. Но сам факт, что рылись, интересовались, — безусловно имеет место». «Ох, Михаил Михайлович! Да что у нас подсматривать, фотографировать? Ваши лекции, что ли, так вы и так их озвучиваете. А интерес — что ж, обоюдный. А в нашем «Интуристе» не так? Горничная все обсмотреть должна, пока номер уберет, за это ее и держат. Давайте лучше выпьем, когда еще такая оказия случится — в самом Бонне и вдвоем! А чтобы вы не переживали, я к вам сегодня перед сном зайду в номер, как бы не случилась какая провокация, вдвоем все-таки легче отбиваться, ведь правда?» Когда в Киев прилетели, он специально задержался, чтоб на мужа Галининого посмотреть, интересно было, да, может, и вспомнит? Худой такой, плюгавенький, в очках, глазки бегают, как бы не тихий алкаш. И когда здоровались — рука влажная, неприятная, липкая. Да, от такого не то что в Бонн сбежишь, в Красиловку какую на ночь глядя и в дождь. «Транспорт есть у вас?» — строго официально спросил Мих Михович у своей переводчицы. — «Спасибо, мы на машине». — «Ну если что понадобится, я позвоню. Салют!» — И он убыл в своем роскошном, тоже, кстати, немецком, «ауди». И после этой переводчицы были у него бабы. Сперва он думал таким образом от Таньки-Вишеньки переключиться, сбежать, забыть ее побыстрее. Кидался, как с голодухи, то на одну, то на другую. В Ялте проститутку в номер заказывал, сейчас это просто, позвонил — пришла в назначенное время. Думал так, рассчитывал: чем больше после нее будет, тем скорее сотрется, вытравится из памяти, уйдет. Как же, дудки! Первый год без Татьяны, как в угаре каком. Да что, на работе заметили, шепоток прошел: наш Михаил Михалыч, оказывается, не прочь того, приударить, когда выпьет, на днях рождения или праздниках институтских. Плевал он на эти сплетни с высокой колокольни. Плохо было не то, что по пьяне кого-то трахнул в комнате отдыха на кушетке. Сама, значит, хотела, если пошла и легла. Знала ведь, куда идет и зачем. Куда хуже и опаснее — эти эпизоды не только не радовали, как некогда, наоборот, становилось после мерзко, гадко, как вступил в кучу дерьма. Стоишь потом, обчищаешься. Ни к чему все это, зряшная только трата времени. И авторитет, само собой, в коллективе подрывает. Уж лучше проститутка в отеле, отпахал и выгнал, и молчать будет, дай только бабки. Да и вообще, ни к чему это все. Видно, он свое отгулеванил, оттрахался. Да и возраст, седина появилась на висках, залысины. Шутка ли — через полтора года пятидесятилетний юбилей грядет, пора и о душе подумать. Мих Михович уже и волосы красить пробовал, супруга краску подобрала, неудачную, правда, с рыжеватым оттенком, так что он, с детства не любивший этот цвет, стал в профиль на еврея похож. Непорядок, куда годится. 7. Был у него задушевный друг, не видеться могли годами, а встретятся, побудут вдвоем — как и не было ничего, начинают разговор с того места, что прервали в прошлый раз. Валера знал про Таньку. Как знал? Никогда не видел, имени не слышал, но Михаил как-то ему рассказал про весь этот кошмар. Попросил совета. Валера, живший в Харькове и доезжавший в Киев на всякие конференции-семинары в последнее время все реже и реже, эту связь не одобрял. «На хрена все это, у тебя семья, да и ей голову морочишь зря, может, она нашла бы себе кого-то». — «Да как ты не можешь понять, здесь другое, не постель, вернее, постель — приложение, не главное». — «Не дури ни себя, ни ее, — всегда отвечал Валера. — Постель-то как раз и есть самое главное, все остальное — приложение». Однажды они зашли в «Украину», Мих Михович затащил, конечно. В самый пик их с Татьяной отношений. Когда сил не было терпеть, и надо срочно хотя бы увидеть, увидеть ее и все, один только раз, мельком, минутно, без разницы где, он не выдерживал и шел в кабак в ее смену. И на этот раз, как она ни просила, чтобы он больше не приходил, да еще с друзьями, он все-таки затащил Валеру. В ресторане сразу же мандраж, одна другой официантки шепотом: «Татьянин Миша пришел», «Девочки, Таню позовите». Она носилась по залу, красная. Всегда, когда волновалась, краска заливала не только лицо, но и шею, руки — лиловый слой, как кожа обваренная. В среду выговаривала: «Я же тебя просила, пойми, тяжело мне, потом целый день ноги ватные, не приходи больше, пожалуйста, ладно?» Он оправдывался в том смысле, что в «Украине»-то как раз и остановился его друг Валера, и чтобы времени не терять, они решили воспользоваться рестораном. Она расплакалась: «Бревно ты бесчувственное!», чуть не поссорились. А они с Валеркой потом поднялись в его номер и напились жутко. Почему-то не оказалось стаканов, и они глотали из больших чашек, без ручек, в каких подают кофе в гастрономах. Им было все равно, обсуждали его проблему. Валера монотонно его уговаривал: «Ты должен оставить все это, так будет лучше, поверь мне, Михаил, прошу тебя, если ты ценишь наши отношения. » Ничего он не понимал. И, допив в очередной раз, Мих Михович что было силы хряснул чашкой о пол, но чашка не разбилась. Они молча наблюдали, как чашка подкатилась к кровати, целая, не расколотая. Он снова взял чашку, теперь уже без слов, и гораздо сильнее швырнул ее на пол, чашка опять не разбилась, закатилась к балкону. Третий раз бросал уже Валера и с тем же успехом. Теперь у них была игрушка, они по очереди швыряли эту чашку, которая неизвестно почему не разбивалась. «А ну, давай твою!» — и Михаил Михайлович шмякнул ту, из которой пил Валера, и она раскололась на мелкие кусочки. А Валера все бил и бил о пол другой чашкой — бесполезно. «Да что за е-пэ-рэ-сэ-тэ!», — крикнул он, выбежал на балкон и выбросил чашку с четвертого этажа на асфальт улицы Пушкинской. Чашка упала на землю, под каштан, на траву, конечно, не разбилась. Они, взлохмаченные, держались за поручень балкона и тупо смотрели вниз. На улице стояли «джипы», «форды», «опели», принадлежащие коммерческим фирмам, которые здесь арендуют. Водители и охранники, курившие в тени у машин, немногочисленные прохожие, все, кто стоял в этот момент под «Украиной», смотрели на них, подняв голову: «Мужики, вы что, совсем охренели!», «Я сейчас поднимусь, твою мать, вы у меня сами повылетаете вместе с посудой!». Они еле унесли ноги. Сейчас, узнав о разрыве, Валера спросил: «Тебе тяжело?» — «Очень». — «Клин надо вышибать клином. Возьми себе девку, из тех, что у тебя были, которую всегда хочешь, легко с ней все получается, и закройся где-нибудь в лесу на недельку. Или поедь на поезде, в спальном вагоне, в другой город, командировку выпиши. Только ничего серьезного, голову ей не дури, как этой. Просто трахайтесь в свое удовольствие. Увидишь — через неделю все пройдет, куда денутся все эти сопли!» Михаил Михайлович представил себе, что надо кого-то уговаривать, тащить, развлекать, быть вдвоем целую неделю, выслушивать бредни, потакать, ложиться в постель, потом вместе возвращаться в Киев, а главное — всю дорогу притворяться и врать, — сразу отмел эту затею. На фиг? Но Валера, с ловкостью провинциального уличного факира, достал темно-зеленую бутылочку с какими-то таблетками. «Я тебе сейчас историю одну расскажу. У меня товарищ, в Харькове коммерческой клиникой руководит, новый препарат на себе недавно испытал. Виагра называется, может быть, слышал? Я тоже думал — чушь собачья, очередную утку буржуазная пресса запустила. Оказывается, ничего подобного. Мировая наука и до нашего захолустья добралась. В Москве на рынке таблетки виагры 15—17 долларов, в зависимости от дозы. Можешь и целый пузырек купить». — «Зачем мне, я и так еще, знаешь, справляюсь, без стимуляторов». — «Да я не сомневаюсь, ты меня послушай. Так вот, глотнул мой приятель таблетку, подругу перед этим пригласил, залез на нее, а кончить не может. Часа два возился, барышня поначалу довольная такая, потом тормошить его стала, а когда совсем невмоготу, стряхнула на пол. А тот ничего с собой поделать не может. Доехал еле домой — и на жену, вперед. Только взобрался, и надо же, — сразу все и произошло. Теперь уже жена его с кровати сбросила. Но и теми же, заметь, словами: ты что, совсем с ума сошел? Так что я тебе дарю бесплатно. Главное что — принял таблетку и никаких проблем. Всегда готов!» — «Ты сам-то принимал?» — «Если бы не принимал, другу не советовал бы». — «Да не надо, у меня два пузырька в сейфе, на презентации давали, Виктор Викторович. » Так Мих Михович и решился, якобы с целью испытаний, попробовать чудо-препарат. Не корысти ради, для науки исключительно. Тем более что в последнее время его все больше воротило от женщин. Пропал прежний азарт, интерес, мужской мотив. И ему теперь практически все равно, кто входит в кабинет — мужчина, женщина, — его это не волнует. Если все, что говорил тогда Виктор Викторович и теперь Валерка, правда, — виагра должна ему помочь. Мих Михович после долгих раздумий позвонил Маринке, с которой не виделся все эти годы, пока был с Татьяной. Боялся: не обиделась ли? А вдруг ничего не выгорит, и он только унизится? Да и совесть какую-никакую надо иметь, столько лет бабе голову морочить, а потом оборвать все, без предупреждения, без звонка даже, как подонок какой. Тогда, где-то через полгода, она сама позвонила: ничего-ничего, я тебе еще понадоблюсь, Мишенька, вот увидишь. Сколько раз, проезжая мимо дома, где они встречались, на Львовской площади, он радовался в душе: ан, не понадобилась Маринка, безотказная его «скорая помощь», по-моему все же вышло! Да и разве можно сравнивать то, что у них с Татьяной сейчас, с отношениями с Маринкой. Здесь — захлебывающее, настоящее, а там — так, необязательные встречи, чисто физиологические. Маринка откликнулась сразу же. Вот уж энтузиастка! Товарищ Михаила Михайловича держал в лесу охотничий домик. Это только называлось — домик. На самом деле там и гостиница, и банька, и бильярд, и ресторан — полный джентльменский набор. Маринка как-то сказала ему: — Мы созданы друг для друга, я, во всяком случае, уж точно для тебя, всегда тебе рада, и мной ты можешь воспользоваться, когда пожелаешь, в любой момент. Тем более, что ты — мой первый. А он, свинья, почти забыл, что был у Маринки первым мужчиной. Сама напросилась, они студенческой компашкой тогда в лес собрались, а Марина, узнав, спросила: «А можно, я тоже поеду?» Он замялся, не знал, что ответить. Она: «Не дрейфь, если ты с кем-то, я одна побуду, или кого-то сниму, если кто будет там». Маринка с ними не училась, неловко чувствовал, когда ребятам объяснял, что да почему. Там в лесу все и случилось. Он провозился над ней всю ночь, только под утро смог что-то сделать. Крови было немного, но джинсы он испачкал. Все получилось, как в кино. Клубился туман, лес сырой и влажный, погода не ахти, холодно, они выбрались из палатки, дрожащие, не выспавшиеся. Она сказала с просветленным лицом: «Если два человека чего-то сильно хотят, они сделают все, что хотят». Смеялась, дурачилась, как будто ночью ничего в ее жизни не произошло. Как-то года через два или три она рассказала ему, почему на это пошла. Нравился ей мужик один из мехмата жутко, тянуло, ночью уснуть не могла. У него баб навалом, как к нему девушкой подойти, побрезгует. Вот и решилась, Мишку выбрала, чтобы далеко не ходить, в пионерлагерь в детстве ездили. А он-то, дурень, икру метал: с чего бы это Маринка после леса не звонит? А она к этому из мехмата на шею вешалась. Проехали! И потом сколько раз их сталкивало вместе! Маринка замуж вышла за одного футболиста, тот за «дубль» катил. На Печерск переехала, часто ее встречал, из машины выходила, одета классно, гранд-дама, в ресторане ужинали, все завидовали. Потом как-то вдруг звонит, к себе приглашает, он мычит что-то в трубку. «Дурачок, я же одна сейчас, посидим-повспоминаем». Футболист уехал в Среднюю Азию играть, она в Киеве осталась. В постели призналась: несчастная я, Миша, с ним была, ни до игры, ни после почти ничего не получалось, даже ребенка не завели, хотя думали. Так внешне у нас все красиво было, а вдвоем останемся — хоть на луну вой или в лото садись играть. Честно тебе скажу: ни с кем мне в постели так хорошо, как с тобой, не было. Можешь не верить, дурачок. Умела Маринка это дело так обставить, что Михаил Михайлович чувствовал с ней себя стопроцентным мужчиной. И действительно было им неплохо. Как только у него какие-то сомнения возникали касательно потенции и мужской силы, он сразу вызывал Маринку. Приходила, и все сомнения улетучивались напрочь, она убеждала, что все в порядке, не так, как в молодости, конечно, но на три-четыре раза его хватает еще и с запасом. Маринка довольна, не перестает восхищаться. С ней — никогда ни о чем не надо думать, просчитывать, напрягаться. В этом, должно быть, весь секрет — не падаешь, пока не начинаешь под ноги смотреть. А вот и она на такси. В желтом развевающемся платье-сарафане, уже загореть успела, вся летящая, спешащая, стремительная, волосы вьются, еще расплатиться не успела, а уже увидела его, подбежала, чмокнула в щеку, прижалась, запах такой знакомый, родной, полузабытый, в глаза заглянула, рассмеялась, вот баба — класс, с ней никакой виагры не надо! «Погоди, я сам рассчитаюсь. Да что, ведь мы на этой машине и поехать можем, а?» — «Нет, я кофе хочу вылить, не спеши, успеешь еще. А то столько не виделись — и сразу в лес тащит. Дай я сперва на тебя погляжу. И мужчинам наряд свой новый, летний, попоказываю. » «Ничего себе, — подумал Михаил Михайлович, — рано я, дурак, виагру заглотнул, через двадцать минут действовать начнет. Да хрен с ней, с виагрой, я и без нее созрел. И потом — таблеток-то — море, можно в лесу принять, если понадобится. Они же ведь, Виктор Викторович говорил, безвредные», — и Мих Михович отпустил такси. Теперь они переместились в тень на веранде, под зонтики, откуда открывался хороший вид на левый берег. На пляже было много народу, а в кафе — не очень. Суббота — кто на дачу двинул, кто еще куда. Публика здесь тусуется в основном из близлежащих институтов и офисов, забежать на минут десять-пятнадцать кофе попить, покурить, в выходной совсем народу нет. Так что новый желтый сарафан в белые и черные подсолнухи показывать было некому. Разве что, когда они допивали кофе, вошел знакомый бывший кагэбист, закурил, розетку черешен заказал и сел поодаль, вытянув длинные ноги. На дежурстве, видать. Пора было «линять», а то пол-Киева встретишь, разговоров не оберешься. Михаил Михайлович знал из инструкции, что препарат сам по себе не действует, нужна еще любовная игра. И действительно, когда в машине, по дороге в лес, Маринка привычно положила руку чуть выше его колена и несколько раз провела ногтями по брюкам, он сразу ощутил действие виагры. Мих Михович обнял ее за плечи, они сразу замолчали и до конца дороги сосредоточенно смотрели только вперед, сидели тихо-тихо, как сурки, почти не дышали, так хотели друг друга. Потом, улаживая формальности — с ключом, оплатой, распоряжением относительно обеда и ужина, он терялся в догадках: что это было — виагра подействовала, или же привычное желание, которое наступало всегда с Маринкой. Еще раз пожалел, что принял виагру так рано, надо было подождать, посмотреть, как сложится здесь, в гостинице, а не глотать за час до того, когда закрывшись в номере, набросились друг на друга, как с голодного края, пораскидав вещи, где попало. В постели сразу же вспомнили, чем не занимались все эти годы, пока он был с Вишенькой. Минут сорок по полной программе, потом долго дурачились, обливались в душе, мыли друг другу спины. Там, в душе, у них случилось еще раз без никакой виагры. Обедали в номере, с красным вином, официантка принесла поднос, накрытый салфетками, по спутниковой антенне транслировали «Евроспорт», бесконечный турнир по гольфу, начавшийся неделю или две назад. Перед тем, как снова лечь в постель, Мих Михович принял таблетку. Прошло почти полтора часа. Он обнял Маринку, но привычного подъема не ощутил. «Давай немного поспим», — предложил он. Но и после — когда проснулись, и он, отвлекая ее какой-то ерундой, принял еще две таблетки, до самого вечера, до темноты, ничего не получалось, хотя Маринка очень старалась, делала все, что могла — Мих Михович лежал пластом. Мысли в голову лезли ‘одна мрачнее другой. Ничего не хотелось. Ни секса, ни коньяка, ничего. Но и спать тоже не мог. Да и как уснешь, если Маринка старается пуще твоего массажера. «Ну что с тобой?» — шептала она ему в ухо. — «Устал, подожди немного, отдохни». — «После чего? Не работал — не работал и вдруг устал», — шутка получилась невеселая. Михаилу Михайловичу все опротивело и стало безразлично, он тупо щелкал пультом по разным программам, делая вид, что его интересует телевизор. Тайком посматривал на часы на тумбочке — сколько еще терпеть. Маринка выбивалась из сил. «Вот тебе и виагра», — подумал он, проваливаясь в сон. Проснулся среди ночи. Маринки не было. На тумбочке — записка: «Я поехала домой. Звони. Марина». Шел дождь, деревья за окном шумели, капли бились о поручень балкона и оконные стекла, занавесь поднималась и опускалась от ветра. Он закрыл балкон, достал пузырек, пересчитал оставшиеся таблетки. Хороший препарат, жаль, толку никакого. С Татьяной у них все получалось без лекарства, на фиг он им нужен, никто не думал, только прикоснись — и готовы оба. А с Маринкой вот опозорился, даже с виагрой ничего не получилось. Первый раз в жизни. Нет, случалось, по молодости, когда слишком долго домогался, расходовал все силы, и потом, когда партнерша соглашалась, вдруг выяснялось, что у него все прошло, сгорело, и то, чего так неистово желал еще пять минут назад, уже не нужно. Но то — по молодости. А сегодня что? Краешком сознания понимал, надо постараться и отработать, а ничего не выходило, заклинило, никакая виагра не поможет. Надо будет с Валеркой посоветоваться, рассказать, как действует эта самая виагра. А то он же ничего не знает, ложной информацией пользуется. Кто-то соврал, а он, дурак, поверил. Завтракать не стал, заказал по телефону такси. Дорога лежала через лес, после дождя утро свежее, деревья стряхивали капли, некоторые бились о крышу старенькой «Волги». Начало лета, Киев просыпается после ночи и дождя — чего придумать лучше? А Михаилу Михайловичу казалось, что он едет по выжженной и голой пустыне, под колесами и на зубах трещит песок. И чем дальше, тем меньше людей остается позади. Уже ни Таньки нет, Вишеньки, и Маринка-скорая помощь, пропала, скрылась, растаяла за деревьями. Дорога в это воскресное утро была свободная, чистая, редкие машины, притормаживая у светофоров, устремлялись вперед по трассе. Проклюнулось солнышко, дождь совсем перестал, ясное, свежее утро. Золотой рыбкой переливались, играя на солнце, купола Печерской лавры, медленно, как жуки, ползли трамваи и машины по мосту Патона. В кармане Мих Михович нащупал виагру. «Известно ведь, — сказал он водителю, выбрасывая в окно пузырек, — не всякое лекарство помогает». — «Это точно, — подтвердил тот охотно. — Все от организма зависит».

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *